Диакон Василий ЧСВ

Леонид Федоров

жизнь и деятельность

Send to Kindle
Cum adprobatione ecclesiastica die 26 Aprilis 1967
Diaconus Basilius OSB — LEONIDAS FIODOROFF — De vita et operibus enarratio
Publicationes scientificæ et litterariæ « STUDION » monasteriorum studitarum № III-V

Диакон Василий ЧСВ

Леонид Федоров

жизнь и деятельность

Send to Kindle
Cum adprobatione ecclesiastica die 26 Aprilis 1967
Diaconus Basilius OSB — LEONIDAS FIODOROFF — De vita et operibus enarratio
Publicationes scientificæ et litterariæ « STUDION » monasteriorum studitarum № III-V

ГЛАВА I —ЗВЕРЬ ИЗ БЕЗДНЫ

После неудачной попытки уничтожить Церковь одним ударом, новая попытка большевиков привлечь духовенство на свою сторону и заставить работать в пользу советского правительства. — Протоиерей Иоанн Альбинский и священник Владимир Красницкий. — "Исполкомдух". — Протоиерей Александр Введенский. — Изъятие церковных ценностей. — Епископ Антонин. — Послание Патриарха Тихона. — Послание митрополита Антония Храповицкого и его отголоски в России. — Суд над противившимися изъятию церковных ценностей. — Заключение Патриарха Тихона в Донском монастыре. — "Церковная революция". — Агитация представителей новой церкви. — Что могло бы дать это движение католикам? — Разрушение религиозного миросозерцания: антирелигиозная пропаганда; падение нравов и духовной культуры вообще; большевицкое правосудие. — Церковный раскол. — Автокефальные церкви. -"Церковное возрождение" епископа Антонина.

Неудачная попытка большевиков в 1918-19 годах одним взмахом стереть с лица земли Церковь в России, в особенности же православную, показала им, что несмотря на свою видимую неустойчивость и упадок, православие пустило слишком глубокие корни в сердцах народа, так что сразу тут ничего не поделаешь. Поэтому в красной партии создалось два течения: одно стояло попрежнему за крутые репрессивные меры, другое же думало о том, как бы привлечь "попов" на свою сторону и заставить работать в пользу нового правительства. Это второе течение нашло отклик сначала в весьма небольшой группе протестантствующего православного духовенства, стремившегося реформировать православную Церковь на основах демократических и в пресвитерианском духе. Последнее легко объясняется антагонизмом между белым и черным духовенством к которому принадлежал епископат. На это движение откликнулись даже хорошие священники из молодых, видевшие, что епископат и после 1917 г. ничуть не переменился, а остался таким же косным, как и прежде. Правда, эти монахи-епископы мужественно встречали смерть, но все-таки оставались прежними бюрократами и крайне неопытными администраторами. Они не сумели и теперь внушить своему клиру уважение к себе, поднять его дух, увлечь к более идейной и духовной работе и расширить умственный горизонт своих соработников на ниве Господней. Обессилив центральную патриаршую власть до смешного (патриарх во время своих объездов епархий может только давать архиереям "братские советы" и т. п.), сделав "святейшего" — "благословляющей" властью, они сами потеряли почву под ногами, лишив себя крепкого центрального авторитета, на которого могли бы опереться в нужную минуту. Выборное начало, проведенное на соборе, открыло широкий доступ вмешательству мирян в церковные дела и породило массу злоупотреблений и произвола. Большинство епископов, поставленных таким образом между двух огней — мирянами и духовенством, старалось вести двойственную политику, но чаще всего становясь на сторону мирян, ибо отуда они получали материальную поддержку. Нерадение в духовных консисториях, мелочность и стремление к внешним эффектам остались прежними. Деятельность епископов ограничивалась частными богослужениями п разъездами по разным церквам. Наиболее горячие и молодые головы из белого духовенства, предоставленные самим себе, пробовали пробивать новые пути, в большинстве случаев не всегда чисто православного направления. Общая исповедь, рискованные темы проповедей, неуместная экзальтация и полный произвол при совершении богослужения, — вот главные пути церковного обновления, по которым двинулось прогрессивное белое духовенство.

Всякое напоминание со стороны епископов, призыв к повиновению, часто встречало насмешку и неприязнь. Зараженное ультрадемократическими идеями, часто явно революционного и антихристианского характера, это духовенство ждало глубокой реформы и, думало даже об уничтожении епископата и устройстве коллегиального управления из пресвитеров. В корне это являлось последствием уже упомянутого антагонизма между белым клиром и черным.

Некоторые наиболее сметливые и практичные, поняв, что о восстановлении прежнего "доброго старого времени" не приходится и думать, круто повернули в сторону революции, объявляя себя друзьями народа и чуть ли не коммунистами, тогда как остальное православное духовенство лелеяло надежду на крушение большевиков. Первыми застрельщиками раскола были: протоиерей Иоанн Альбинский и свящ. Вл. Красницкий. Первый действовал осторожно и огляды ваясь, последний — более открыто. В 1919 году, по случаю наступления на Петроград Юденича, разнесся слух, что все духовенство будет отправлено в концентрационные лагери. Умеренная партия большевиков поспешила воспользоваться таким положением и предложила прогрессивному духовенству выразить свое политическое credo по отношению к советской власти. Произошло несколько собраний в Петроградском комиссариате юстиции, на последнее из которых был приглашен с совещательным голосом и я, так как был хорошо знаком с целым рядом представителей прогрессивного духовенства. Благодаря мне соглашательские тенденции Красницкого и Альбинского потерпели полный крах и программа Красницкого на этот раз лопнула. Красницкий и Альбинский, в особенности первый, продолжая служить в комиссариате юстиции, сделались тайными эмиссарами большевиков, агитируя за Советскую власть и доказывая, что она не преследует Церкви, а только хочет ее отделения от государства и уничтожения в ней контрреволюционных элементов и движений. В последнем большевики с полным правом могли обвинить известную часть православного духовенства, проявлявшего себя резко против советской власти и иногда принимавшего открыто горячее участие в движениях Колчака, Деникина, Юденича и т. п. Но большинство прогрессивного духовенства было тогда еще против большевиков и даже самый ревностный предводитель и душа "живой церкви", молодой и талантливый оратор протоиерей Александр Введенский, только жил и дышал надеждой на момент, когда " белые " по трупам большевиков проложат себе дорогу в столицу России. Альбинский, увидев, что дело не выгорает, наружне утих и сделался снова смиренным лобызателем архиерейских десниц.

В 1920 г. на сцене появилась другая личность — на этот раз мирянин — некий Филиппов, бывший когда-то закадычным другом Гришки Распутина, а теперь перекрасившийся чуть ли не в коммуниста. Это был ловкий жулик, старавшийся служить и "нашим и вашим". Ему грезился особый пост какого-то большевицкого "оберкомиссара" по духовным делам. Большевикам он доказывал необходимость устроить контроль над епископами и духовенством и благотворить тем из них, которые сделаются послушным орудием властей. Перед духовенством он показывался полным желания всеми мерами защитить и поддержать Церковь, насытить голодавших батюшек и их многочисленные семейства, позаботиться о церковном благолепии, избавить духовенство от произвола властей, тюрем, расстрелов и т. п. Некоторые умеренные большевики стали поддерживать его программу и при их благосклонном содействии он учредил исполнительный комитет по духовным делам всех культов, получивший сокращенное название "Исполкомдуха". К Филиппову потянулось уже не только прогрессивное духовенство, но и всякое, и архиереи, и белый клир. В некоторых заседаниях принимали участие и представители других вероисповеданий. Так как эта комедия происходила в Москве, то я делегировал о. Владимира принять участие в заседаниях этого любопытного "синода" и даже сам приезжал в Москву, чтобы познакомиться с постановкой дела. Филиппов крайне заинтересовался мною, рассыпался в уверениях дружбы и преданности Унии и даже просил быть представителем и почетным председателем отделения "Исполкомдуха", которое он намеревался основать в Петрограде. На заседании он набросал проект помощи материальным нуждам церквей и духовенства. Предполагалось, что ввиду инертности духовных консисторий "Исполкомдух" сделается центром и живым источником епархиальной жизни, все обиженные и угнетенные батюшки найдут здесь свою поддержку, тут будут регулироваться и смягчаться все столкновения духовенства с властью и "Исполкомдух" будет перед светской властью своего рода экспертом по духовным делам. Перед нами постепенно развертывалась хорошо знакомая старая синодская картина, только на болыпевицкой подкладке. Филиппов со вздохом сожаления намекнул на то, что советская власть, ввиду явной контр-революционности многих архиереев, не успокоится, пока не произведет коренной чистки в их рядах и не заменит их новым духовным правительством. Патриарх в разговоре со мной моментельно понял, к чему клонится дело:

— Нам, — сказал он, — снова хотят посадить на шею обер-прокурора.

Приехав в Петербург, я, разумеется, развил среди православного духовенства самую широкую агитацию против "Исполкомдуха" и так как тогда наши отношения еще не были испорчены нелепой пропагандой латинского клира, то моему голосу вняли все. Приехав в Петроград для агитации, Филиппов встретил очень холодный прием и уехал, ничего существенного не добившись. Скоро он заврался, запутался в разных нечистых делах и был посажен в тюрьму, а затем расстрелян где-то в Поволжьи.

Теперь началась третья фаза резвития и подготовки раскола, в котором центральной фигурой явился А. Введенский. Блестящие успехи на проповеднической кафедре и на религиозных диспутах, где он своим огненным словом в конец разбивал атеистов, вскружили ему голову и послужили к его же погибели. Масса истеричных девоток и баб, окружавшая его непроходимой стеной низкопоклонства, восторга и лести, заставила его возомнить о себе, как о новом пророке и реформаторе русской Церкви. Достигнутые успехи сделали его гораздо более покладистым по отношению к большевикам; боязнь лишиться обаяния и славы заставила его врать и двоедушничать и топить тех своих собратьев, которые могли с ним конкурировать в способностях и талантах. Он начинает сближаться с Красницким и Альбинским, подчиняет своему влиянию честного и открытого о. Александра Боярского и многих других прогрессивных батюшек. Ему нужна теперь шумиха, его душит неукротимое тщеславие. Он сходится с некоторыми большевиками, которые очень ловко начинают манипулировать им для своих целей. Когда осенью прошлого (1921) года Патриарх прислал свое послание о соблюдении однообразия при совершении богослужения, то на пастырском собрании петроградского клира Введенский стал во главе тех, которые открыто порицали Патриарха и выражали бурный протест против его послания. Семя раскола было брошено на этот раз в "добрую землю", но всходы показались только при первых проявлениях катастрофического голода в Поволжье. Потративши все деньги на войну и пропаганду коммунизма, уничтожив всякую производительность в стране и превратив российских граждан в одну сплошную шайку воров и казнокрадов, наше правительство возымело намерение набить свои карманы церковными драгоценностями. Предлог был великолепный: "Церковь всегда приходила на помощь голодающим своими драгоценностями, не щадя даже священных сосудов, люди мрут с голоду, давайте нам церковные драгоценности". Поднялась сначала кампания в газетах, полились статьи всяких апостолов (вроде бывшего попа Галкина) и прочих коммунистических приспешников, обвиняющие Церковь в жестокосердии и, конечно, контр-революции, ибо проводилась та мысль, что Церковь потому не помогает и хладнокровно смотрит на массовую гибель народа, что надеется на уничтожение советской власти при помощи голода. Конечно ничего подобного не было. Духовенство стало с самого начала производить сборы и деньгами и натурой и посылать голодающим Поволжья. Но это большевикам было не по нутру. Позволить Церкви самой творить дела христианского милосердия — значило поднять авторитет духовенства, что для наших теперешних земных владык и коммунистических царей было бы крайне невыгодно. Поэтому священникам стали запрещать делать сборы на голодающих и перестали принимать хлеб для передачи. Только нам удавалось посылать наши пожертвования, так как мы делали это совершенно помимо властей, направляя деньги и хлеб частным образом. Власти стали требовать, чтобы все пожертвования шли через правительственные учреждения, ибо иначе "попы займутся на почве помощи голодающим контр-револю-ционной пропагандой". Бешеная агитация в газетах за "изъятие" церковных ценностей не могла, конечно, никого убедить в необходимости отдать их большевикам, так как все отлично понимали, что при отсутствии свободной прессы и при бесконтрольном распоряжении народным добром, эти ценности пойдут на совершенно иные цели, а голодные едва ли получат 5-10%. Там, где коммунисты пробовали силой грабить церкви, они иногда встречали вооруженный отпор. В некоторых местах пролилась кровь. Духовенство вначале держалось стойко, и патриарх разрешил одним из своих указов отдавать только разные пожертвованные вещи (лампады, подсвечники и т. п.).

В это время Введенский вдруг выступил на страницах петрогорадскй "Правды" с целым рядом статей против того духовенства, которое отказывалось давать большевикам церковные ценности. Одни говорят, что его подкупило правительство, но я этого не думаю. Просто захотелось прославиться, разыграть из себя народного героя и святого, попасть в "фавор" к правительству и достичь влияния в церковном управлении. Конечно большевики стали носить его на руках. Скоро ему удалось составить целую группу прогрессивных священников (Красницкий, Боярский, Белков, Раевский, Воскресенский, Альбинский, дьякон Скобелев и др.) — всего 12 человек. Эти "12 апостолов" выпустили воззвание ко всему духовенству в самом высоком и патетическом стиле, взывая к своим братьям во Христе отдать церковное имущество голодающим, обещая, что правительство предоставит право контроля духовенству над расходованием церковных ценностей и позволит принимать участие в заседаниях "Помголо" (комитет помощи голодающим). Вся мерзость этой агитации заключается в том, что мы ничего не могли ответить, так как страницы коммунистических журналов были открыты только для сторонников Введенского и только они могли свободно читать лекции по этому поводу. Мы же могли лишь слушать и поминать "царя Давида и всю кротость его"... Трудно даже приблизительно представить себе те клеветы, инсинуации и потоки грязи, которыми журналы обливали все "черносотенное" и "контр-революционное" духовенство, которое упорно не хотело сочувствовать "кристально-чистым" порывам советского правительства. А между тем духовенство начало уже колебаться, так как большевики стали вопить о том, что "низы" духовенства, "священники-народники" идут уже навстречу благим начинаниям властей, а противятся только "князья церкви", монашествующее духовенство и их приспешники из среды старого черносотенного духовенства. Это "народное духовенство" было взято сейчас же под правительственную опеку: Введенский и его приспешники получили carte blanche на все, а народ, видя, что его пастыри представляют из себя "разделившееся царство", тоже заколебался, как в столицах, так и в провинции. Тогда правительство, уже уверенное в своей победе, выпустило декрет, которым приказывалось производить изъятие ценностей во всех церквах на том основании, что эти ценности — народное достояние и принадлежат государству. Конечно, народного мнения никто не спрашивал и все производилось теперь manu armata et militari (вооруженной силой). Народ же только втихомолку проклинает насильников, но уже не сопротивляется, потому что протестующих ждут аресты, тюрьмы и расстрелы. Грабеж устраивается самым бесстыдным образом. Если прихожане храма хотят оставить у себя сосуды и особенно чтимые иконы, то им предлагают выкупить их, но не просто бумажными деньгами или хлебом, а серебром и золотом. Некоторые приходы отказываются от выкупа на том основании, что большевики возьмут выкуп, а потом заберут и ценности. Такие примеры уже были. Мы тоже откупились за полфунта серебра. Взвешиваются ценности, а прихожане приносят по весу такое же количество золотых и серебряных вещей. В Москве заставляли при мне (в мае месяце 1922 г.) платить вдвое и втрое больше, чем весит церковная утварь. Иерархи попали в ужасное положение. Митрополит Веньямин, храбро выступивший вначале против изъятия, увидев, что пробита брешь в рядах "го клира, заколебался и повернул в другую сторону, боясь, что за сопротивление декрету будет страдать его клир, но в этом, как увидим впоследствии, он ошибся. Введенский нагло уверял всех, что действует с согласия митрополита, а сам в то же время терроризировал его так, что тот боялся принять против него крутые меры. Гады зашевелились повсюду. В особенности отличался Саратовский протоиерей Николай Русанов, ездивший по всей России для агитации об изъятии церковных ценностей.

В Москве начал действовать Епископ Антонин (тот самый, который в 1905 г. отказался поминать государя "самодержавнейшим", за что подвергся опале); он настолько сошелся с большевиками, что они сделали его председателем Московского "Помгола". Главным его помощником в Москве является протоиерей Калиновский, а потом присоединился некий епископ Леонид, отчего получается не раз курьезное смешение моего имени с одним из представителей новой схизмы. Этот последний из бывших офицеров, личность бездарная и порочная.

Патриарх, натура прямая и честная, стал действовать открыто и разослал повсюду послание против изъятия ценностей. К сожалению, составители послания написали его крайне бестолково с ничего не доказывающими ссылками на 73 правило Апостольского собора и на 10-ое Двукратного, причем трудно было понять, что можно отдавать и чего нельзя. Священники (большинство) поняли, как категорическое запрещение отдавать ценности, и противились изъятию. В то же самое время произошло событие еще больше осложнившее положение Патриарха и иерархии и давшее в руки большевиков важные козыри по обвинению духовенства в контр-революции.

Митрополиту Антонию Храповицкому с 16 эмигрировавшими из России православными епископами вздумалось составить в Сремских Карловцах собор, и на этом соборе первым постановлением было требование возвращения династии Романовых на русский престол (!) Конечно большевики подняли вопль, заарестовали многих ни в чем неповинных священников и церковников и набросились на Патриарха, что будто бы собор состоялся с его ведения и благословения и что патриархия всегда находилась в тайных сношениях с митрополитом Антонием и Карловцами, подкапывая советскую власть и возбуждая черносотенные элементы. Составилось даже представление, что действительный патриарх России — Храповицкий, а Тихон всего лишь "Зампат" (т. е. заместитель патриарха) и исполняет только приказания Антония. Этот последний якобы приказал противиться изъятию, чтобы голодом заставить капитулировать советскую власть. Конечно, все это сплошной вздор, но насколько патриархия чиста от обвинения в сношениях с Храповицким, сказать не берусь. Знаю только, что Патриарх в разговоре со мной (в феврале месяце 1922 г.) сильно порицал митрополита Антония за его заграничные послания, в которых между православием и самодержавием ставился знак равенства.

Большевики устроили в Москве два показательных процесса: один — против 54 священников и церковников, противившихся изъятию (закончился в первых числах мая 1922 г.), а второй — против Князей Церкви за сношение с Антонием (еще не начался). Конечно, первый процесс был только комедией суда: "Виновен ты уж тем, — говорит волк ягненку в басне Крылова, — что хочется мне кушать"...

На процессе 54-х экспертами по духовным делам были епископ Антонин, священник Калиновский, Ледновский и мой большой приятель профессор канонического права Н. Д. Кузнецов, с которым в 1918 г. я выступал с протестом против "Инструкции", объясняющей декрет об отделении церкви от государства. В числе других вопросов обвинителей был задан и такой: "Какой характер носит послание Патриарха Тихона об изъятии церковных ценностей?" Только проф. Кузнецов указал на то, что оно имеет в своем основании характер религиозный, так как дело шло о церковных святынях, но остальные заявили, что послание носит характер только административно-распорядительный (как будто нужно было обращать внимание на самый объект такого административного распоряжения). Своим заключением экспертиза вполне сознательно топила Патриарха (ибо Кузнецов предупреждал их не делать такой явной подлости). Большевикам этого только было и нужно: раз послание не религиозное, значит оно контрреволюционное, возбуждающее народ против властей.

Как ни нелеп такой "логический прыжок", но на суде большевицких Каиаф все логично, раз дело идет об удушении Церкви. Патриарх был объявлен под судом, а 12 священников были приговорены к расстрелу (впоследствии расстреляно только 5 или 6 из них), остальные — к более или менее тяжким наказаниям.

Когда уже оканчивался процесс, то 1 мая по нов. ст. (1922) Антонин в Московском Заиконоспасском монастыре отслужил торжественную литургию в честь "великого пролетарского праздника", причем на молебне пели: "Спаси Господи люди твоя и благослови достояние Твое, победы советам на сопротивные даруя"...

Рубикон был перейден и возникла "советская церковь"!... Введенский, Красницкий и Белков немедленно явились в Москву и вместе с Антониной и остальной сворой негодяев пришли к патриарху, требуя от него отречения от престола. Что происходило между ними и бедным маститым старцем — нам известно только из их же рассказов. По их словам, Патриарх Тихон, убедившись, что его положение, как подсудимого, может только поколебать Церковь, временно отказался от престола до созвания поместного собора, передал им патриаршую канцелярию и патриаршие дела, а своим временным заместителем выразил желание видеть либо митрополита Веньямина, либо митрополита Ярославского Агафангела. Затем Патриарх был заключен под стражу в Московский Донской монастырь.

Антиканоничность такой церковной революции' слишком бросается в глаза. Вся эта компания никем не была уполномочена; со стороны патриарха не было никаких свидетелей его отречения, а высшая церковнал власть, которая, по канонам Московского собора 1917-18 г. должна была на время "междуцарствия" принадлежать не какой-то кучке самозваных реформаторов, а священному синоду, не существовала фактически, так как все члены синода были или разогнаны большевиками или сидели по тюрьмам. Митрополит Агафангел прибыл из Ярославля в Москву, но не был допущен к управлению. Высшим же церковным управлением объявили себя епископ Антонин (председатель), епископ Леонид, Введенский, Калиновский, Белков и другие, заявляя, что будто бы сам патриарх передал им высшее церковное управление впредь до созвания поместного собора.

Однако нигде не было напечатано самого отречения и заявления патриарха; ему даже не было предоставлено возможности особым посланием уведомить об этом свою паству, как это требуется в таких случаях. Все было заранее подготовлено и "реформаторы" действовали в контакте с правительством, которое в роли tertii gaudentis ("третьяго радующегося ") с восторгом наблюдает теперь за развитием раскола.

В газетах воспеваются дифирамбы "живой", "прогрессивной", "народной", "аполитичной" Церкви. "Реформаторам" разрешено даже иметь свой орган "Живая Церковь".

Когда Введенский, вернувшись в Петроград, попробовал представиться епархии, как член высшего церковного управления, то митрополит Веньямин отлучил его, а также Красницкого и Белкова и запретил в священнослужении. Правительство на другой же день арестовало митрополита домашним арестом, а потом отправило в тюрьму, обвиняя его в том, что он возбуждает "гражданскую войну", восставая против воли народа и новой "пролетарской" Церкви. Переполох был страшный.

Взявший управление епархией в свои руки епископ Алексей, — первый викарный митрополита, человек очень хороший, из аристократической семьи, но плохой канонист и с не особенно сильной волей. Я бросился в Александро-Невскую лавру и пытался разоблачить Введенского и его авантюру (так как во время суда над 54-мя был в Москве), но к сожалению ничего не мог сделать. На другой день он снял отлучение с Введенского и его приспешников. Введенский так терроризировал всех и вся, что епископ Алексей и другие хорошие священники говорили мне, что если вступают в соглашение с Введенским, то только по чисто оппортунистическим соображениям, чтобы спасти Церковь от разрухи, а священников от расстрелов и тюрем. В данный момент митрополит Веньямин и 166 человек священников и церковников сидят на скамье подсудимых и над ними совершается та же комедия, что и в Москве: издевательствам и насмешкам нет конца.

Ясно, что старая Церковь, объявленная контр-революционной, будет терпеть всяческие преследования. Введенский хвастает по газетам, что большинство епископов уже с ними, но в провинции дело идет туго. Во всех епархияих идет борьба между старой и новой Церковью. Томская епархия уже целиком на стороне новой церкви. Подавляющее большинство белого духовенства и интеллигенции пока против Введенского, даже часть его фанатичных поклонниц отвернулась от него, как от Иуды предателя. Красницкий, вернувшись недавно из Москвы и пожелавший отслужить обедню в своей церкви, был освистан во время проповеди. Введенскому вдова расстрелянного философа протоиерея, Орнатского, запустила в голову камнем, так что тот две недели был болен. Из четырех Петроградских викарных епископов арестованы пока двое. Представители новой церкви агитируют, конечно, во всю. Их желание: "сделать Церковь аполитичной, приблизить к идеалам первобытного христианского общества и влить в нее новую жизнь".

Что принесет нам, католикам, это движение? Наши наивные латиняне, думающие все время по западному трафарету, рассчитывали, что теперь-то народ, оставшийся без пастырей и сбитый с толку, хлынет к католикам. Правда, раздаются об этом уже голоса, идет агитация в пользу присоединения к Унии, но думать о массовых переходах теперь нельзя. Католичество внушает еще такой непобедимый ужас, что народ хлынет скорее в разные секты, в особенности в старообрядчество, нежели к нам. Кроме того, в массах начинает проявляться особое, мистическое благоговение к Церкви, как преследуемой и раздираемой. Единственно на что можно рассчитывать — это на большее сближение с православными. Наконец-то и в Петрограде удалось мне сплотить вокруг себя небольшую пока (человек 25) группу интеллигентов-католиков и православных. Цель общества — сближение Церквей, а общая платформа — сближение на почве защиты веры против неверия. Появляются новые члены, которые попутно знакомятся с восточным католичеством и заходят в нашу церковь.

Наряду с этим идет страшная антирелигиозная пропаганда. Есть в Москве специальная "атеистическая книжная лавка", "атеистическая выставка", "атеистические курсы" для рабочих. Запрещается печатать книги "милитаристического, порнографического, спиритуалистического и мистического содержания". Через границу не пропускают почтой (в обычном порядке) ввоза богословских произведений, а теперь даже не допускают ввоза Св. Писания. Недавно запрещено священникам всех вероисповеданий, как в церкви, так и у себя дома, учить детей, не достигших 18-тилетнего возраста. Запрещено детям до 18-тилетнего возраста прислуживать в церквах, петь и читать на клиросах. Религиозное образование могут давать детям моложе 18 лет только их родители. Разумеется мы не считаемся со всеми этими законами и продолжаем делать свое дело, но несчастные православные священники, в подавляющем большинстве, уступают. В каждом училище, институте, рабфаке и т. п., коммунистическая молодежь ("комсомол" — коммунистический союз молодежи) следит за тем, не обнаруживает ли лектор или профессор каких-либо спиритуалистических и идеалистических тенденций и, если таковые будут обнаружены, то профессора удаляют. Коммунист Бухарин написал учебник "Политическая грамота", которую обязаны изучать во всех высших учебных заведениях. Это — quasi — научное обоснование самого грубейшего материализма.

Взяточничество, бесстыдное, наглое воровство, грабеж, распутство, азартные игры достигают небывалых размеров. "Les nouveaux riches" нашей "коммунистической" республики, хамы, попавшие "из грязи в князи" швыряют сотнями миллионов и миллиардами, окружают себя неслыханной прежде роскошью, стоящей непомерных денег, так как НЭП, принеся товары, не облегчил денежных затруднений, и купить что-нибудь в магазинах пока еще для простого смертного трудно. Все опустились. Даже многие аристократы и интеллигенты, найдя сытое место, так дорожат им, что способны на всякую подлость, лишь бы удержаться (всех пугают голодные ужасы 1918-1919 г.). Но так как у правительства хроническое финансовое недомогание, то попасть на советскую службу очень трудно: штаты сокращены до минимума. Безработных масса и потому, при все растущей дороговизне, растут грабежи и убийства. Правда, на наших улицах появилась теперь милиция, но она сама не лучше воров, входит с ними в стачку и покрывает их грабежи. Со страхом ждем амнистии, которая будет дана в ноябре по случаю пятилетнего существования РСФСР. Масса мерзавцев хлынет снова на улицы и затрещат обывательские замки... В особенности гибнут дети. Благодаря совместному обучению мальчиков и девочек, в приютах страшно развивается сифилис, которым болеют иногда дети 8-9 летнего возраста. Распутство в таких приютах принимает подчас формы самого болезненного полового извращения; в одном приюте схватили мальчика вампира десяти лет, который перегрыз сонную артерию четырехлетнего ребенка и пил из нее кровь...

Быть может, 25% из числа интеллигентных людей (конечно, верующих) поняли коммунистический террор, как гнев Божий за нашу тепло-хладность и пошлость, и потому выправились, опростились (в хорошем смысле слова) и делаются практикующими христианами, остальная же масса живет только своим днем и самыми пошлыми развлечениями: "огрубело сердце народа сего"!

Хамство постепенно проникает во все поры нашего существа. Это явление выражается иногда в самых безобразных формах, обнаруживающих всю подлость души вчерашнего раба, глумящегося сегодня над своим бывшим властителем. Так например, стерта прежняя надпись на памятнике Александра III (против Николаевского вокзала в Петрограде) и в гранит вбито такое "стихотворение":

Мой сын и мой отец народом казнены, А я стяжал удел посмертного бесславия; Стою здесь пугалом чугунным для страны Навеки сбросившей ярмо самодержавия.

Затем следует надпись: "Последний самодержец всероссийский Александр III". Эти стихи принадлежат некоему коммунисту Демьяну Бедному, еще в 1917 г. бывшему обычным черносотенцем. Когда-то Керенский спрашивал: "Неужели мы только взбунтовавшиеся рабы?" К сожалению, ничего другого мы из себя не представляем.

Недавно была описана со всеми подробностями история расстрела всей царской семьи. Цинизм описания превосходит всякую меру. Становится стыдно за принадлежность к такому подлому народу. Самые подлые выходки "санкюлотов" французской революции бледнеют перед этой скотской грубостью и животным самодовольством, перед этой бесстыдной наглостью чувства, проявляющего открыто и спокойно все свое прежде скрытое мерзкое содержание. Внерелигиозной реакцией на этот кошмар пошлости и подлости является только ирония и сатира — оружие слабых — перелетающая из уст в уста и находящая себе приют на страницах сатирических журналов. В прежних аристократах и интеллигентах развивается дух шкурничества и подхалимства. Чтобы жить сносно и мало — мальски спокойно, приходится заискивать перед вчерашним дворником, поваром, лакеем, лавочником, кучером, прачкой, кухаркой и т. п., ибо "диктатура пролетариата" выдвигает их на первое место. Хаму же, конечно, приятно отомстить за прежнее, вдоволь поломаться над бывшим барином, взять с него взятку за какое-нибудь одолжение и т. п. Бывает, однако, что аристократ или интеллигент, стиснув зубы и подавив в себе все прежнее, начинает работать не покладая рук, делается "спецом" (специалистом в какой-нибудь области), становится нужным человеком для коммунистов, получает видный пост, личный иммунитет и гарантию свободной деятельности. Такой, сплошь и рядом, превращается в бездушного человека, исполненного только одним желанием — мстить хаму, и он мстит беспощадно...

Крестьянин, и в прежнее время отличавшийся плутовством и воро-ватостью, превратился теперь в хитрого, ловкого зверя, умеющего, когда нужно, прикинуться мертвым, замереть, спрятаться, а потом, когда нужно, выскочить из засады и схватить противника за горло. Тяжкие поборы правительства сделали его испуганным зверем, всегда дрожащим за свою участь, а постоянная спекуляция превратила его в бездушного торгаша и кулака.

Снова широко развивается пьянство. Хотя допущено к продаже только пиво и легкое вино, однако обыватели и крестьяне соревнуют друг с другом в производстве самогонки (крепкий спирт домашнего изготовления). За самогонку можно сделать все, достать все, купить человеческую душу...

Так как правосудие было буржуазным, то его превратили в а народно-революционное ". Это значит, что каждый гражданин, требующий справедливости, должен предстать перед несколькими (обычно тремя) "пролетариями", из которых один или два с трудом умеют писать. Если истец интеллигент, то он уже заранее осужден, как бы ни было свято его дело. Судья иногда произносит приговор, просто руководясь "революционной совестью". Убийство может быть оправдано "революционным энтузиазмом", кража — "борьбой классов"...

Такая тяжелая атмосфера нашей русской жизни развивает в нас два отрицательных качества: приспособляемость (до бесконечности) и беспринципность. Все сводится к тому, как бы просуществовать, как бы не замерзнуть от стужи в зимнее время, как бы одеть свое грешное тело, где бы добыть для этого (хотя бы при помощи воровства) денег. Выработалась уже терминология, по которой про занимающегося воровством казенного имущества или частного, к которому он приставлен в качестве правителя или распорядителя, говорят, что он "зарабатывает". "Доходным местом" считается то, где можно много и безнаказанно красть. Так думают теперь все.

Только приняв во внимание этот "фон" российской действительности, можно понять ту необычайную легкость, с которой большевики расправились со старой Церковью, раздробив ее на мелкие кусочки. Лучшие силы страны или истреблены или эмигрировали заграницу, и вот такой-то народ остался один, лицом к лицу с настоящими антихристианами, бесовски жестокими и бесовски умными, непреклонно последовательными там, где дело идет об уничтожении христианской совести и искоренении религиозного чувства.

Духовенство, как мы все это знаем, не только теперь, но уже со времен Петра Великого, превратилось в холопов и рабов правительства и потому и теперь бессильно бороться, а все время ищет какой-нибудь точки опоры и, прежде всего, какой-нибудь власти. Коммунисты великолепно учли это обстоятельство и всю свою борьбу с православной Церковью построили на чувстве стадного страха и замешательства, в силу которого овцы бегут сами не зная куда, лишь бы только спастись от грозящей беды.

Однако не следует думать, что дело дошло до окончательного развала православной Церкви. Беспринципность и бесконечная пассивность нашего народа, то, что этот раскол не вызывает должной реакции, мало поражает народное сознание. Ужас происходящего мало понятен и не трогает до глубины души.

"Видно, — говорят православные, — пришло время и попам беситься"... Не имея никакого понятия о Церкви, как о Мистическом Теле Христовом, они представляют себе все события, как какой-то досадный беспорядок, как грызню попов. Сравнительно очень мал процент мирян сознательных, приходящих в отчаяние от развивающихся событий.

Если это худо для торжества правды, то с другой стороны, при наличии такой русской психологической действительности, это очень удобно для борьбы с расколом. Пассивность и инертность народа не устранены, а только слегка задеты. Да и у самих реформаторов не хватает достаточно сил, чтобы произвести основательный сдвиг православной Церкви. Введенские, Красницкие, Альбинские, Калиновские, Антонины -все это не Лютеры, не Гуссы, не Аввакумы, а жидкокостная дрянь, выступившая в роли "апостолов" только потому, что это им разрешило правительство, заинтересованное в уничтожении таким путем прежней Церкви.

После съезда "Живой Церкви", показавшего истинную подкладку "реформы" (разрешение второбрачия для попов, женатые епископы, единая церковная касса, уничтожение монашества, уравнение епископов со священниками и т. п.) и оскандалившего себя своим гнусным пристрастием к наградам и деньгам, епископ Антонин объявил, что он выходит из группы "Живая Церковь" и образовал свою группу "Церковного Возрождения", а некий Новиков образовал "Красную левую группу": "Союз древне-апостольских общин". Это еще не три раскола, а три прртивоположных течения в той части православной Церкви, которая признает ВЦУ (Высшее Церковное Управление). Пока это похоже на англиканскую Церковь с ее "высокой", "низкой" и "широкой" церквами. Все эти три течения имеют в ВЦУ своих представителей и "соуправляют" всей Церковью, постоянно грызя друг друга и стараясь дать ВЦУ доказательство своей преданности власти и готовности бороться с "автокефальными" церквами.

Эти автокефальные церкви являются отдельными организациями тех священников и епископов, которые не признают ВЦУ и держатся "тихоновской" Церкви, отвергая всякую реформу, клонящуюся к пересмотру не только дисциплинарных канонов и обрядов, но и догматов. Таких автокефальных церквей прежнего православного типа во всей России, в данное время, насчитывается около десяти. В Петрограде такого рода церковь организована усилиями энергичного протоиерея Беляева и насчитывает 38 приходов. Во главе этой петроградской автокефалии стоят два епископа: Алексий (сидит теперь в тюрьме) и Николай (не нужно его смешивать с петроградским архиепископом Николаем, представителем ВЦУ). Епископ Алексий — мой хороший знакомый и не прочь сближаться с католической Церковью. Однако, общего иерарха, который заменил бы для "автокефалистов" патриарха Тихона — нет, да большевики этого теперь и не позволят. Так что эти автокефалии, разбросанные по лицу всей России, соединены между собою только общностью протеста и идеи, но не иерархического управления. Каждый епископ отвечает только за свою епархию. В Москве такого рода автокефальные Церкви группируются около епископа Феодора (крайний консерватор с душком Антония Храповицкого). Но ввиду его резкости и узости взглядов, у некоторых священников "тихоновской Церкви" в Москве появилась идея создать свои автокефальные благочиния.

Сначала эти "автокефалии" терпели большие преследования, так как правительство желало создать из "Живой Церкви" государственную церковь, с помощью которой ей было бы легче проводить коммунистические идеи и распространять атеизм. Поэтому представители "Живой Церкви" были personae gratae у большевиков и по их доносам и проискам арестовывались все инакомыслящие (много, например, хороших священников, обвиненных "живоцерковниками" в контр-революции отправлено в ссылку в Пензу, Оренбург и другие города). Но затем правительство, увидя моральную гниль "Живой Церкви", перестало активно поддерживать ее, тем более, что в ней самой наметилось нарождение новых расколов. Теперь для правительства эти негодяи интересны только, как противовес "тихоновцам", как такой фактор, который все более разлагает веру и русскую православную Церковь. В этом смысле большевики всегда будут морально и материально (если нужно) поддерживать "живоцерковников", "обновленцев" и всяких сектантов. Крайняя левая большевиков в особенности проводит эту линию, так как не сочувствует организации государственной церкви, а только хочет, чтобы в православии было побольше сект и расколов, грызущихся друг с другом, а потому настаивает на предоставлении полной свободы для автокефалистов, чтобы еще больше увеличить грызню и разруху в православной Церкви.

Из этой мрази более или менее выгодно выделяется епископ Антонин, несмотря на свою видимую ненормальность. Он, по крайней мере, лишен алчности и корыстолюбия и хочет сохранить в Церкви дух аскетизма. От "Живой Церкви" он отделился 2о августа 1922 г., образовав сначала группу из 65 человек, назвавшую себя группой "церковного возрождения". Меркантильность "Живой Церкви" ему претит, он не допускает мысли, чтобы были женатые епископы; второбрачие клириков и пересмотр брачного права подлежит, по его мнению, авторитету и компетенции поместного собора. "Нынешний уклад церковной жизни, — говорит он, — только там подлежит повороту на старый лад, где в формах жизни произошло затмение идеи, там же, где последующая форма представляет идейное усовершенствование, прежние формы и каноны потеряли силу и реставрации не подлежат". Он обвиняет "Живую Церковь" еще и в том, что она замкнулась в своей "кастовости" и отгораживается от сотрудничества с народом. "Культ должен стать одухотвореннее и проще, верующие массы должны стоять ближе и активнее к церковным делам. Кропило, кадило и требник должны отойти на второй план и носитель их должен преобразиться в священника, нравственно возвышающегося над приходом, руководителя, наставника и друга". Пока он сам предпринимает реформы литургического характера: читает тайные священнические молитвы вслух и все богослужение совершается у него на русском языке. Впечатления от его службы и проповедей разные: одни восхищаются им, другие же ругают его. Пока только выяснилось одно, что он хочет уничтожить группу "Живая Церковь" и делает это не разбираясь в средствах. Например, он называет представителей "Союза древне-апостольских обществ" своими "братьями", несмотря на их крайний протестантизм, но только для того, чтобы с их помощью свалить "живую церковь", о чем он говорит конфиденциально своим знакомым. Интересно то, что он верит в идейные стремления большевиков и является главным протагонистом в деле об изъятии церковных ценностей, наивно предполагая, что эти ценности действительно пойдут голодающим. Его кто-то "сильный" из болыпевицкой клики поддерживает, одобряет и хранит от напастей ГПУ.

Красницкий делает невероятные усилия, чтобы потопить "Церковное Возрождение" и для этого не брезгует ничем. В особенности он восстает против "автономии" и топит всех самостоятельных батюшек. Я думаю, что он просто уже окончательно порвал с религией и сделался коммунистом, и если сохраняет рясу, то только для того, чтобы уничтожить Церковь. Его связь с ГПУ прочно установлена, да и он сам не скрывает ее, открыто заявив на последнем благочинном собрании, что если какой батюшка попытается объявить автономию своего прихода, то такому будет очень "плохо". "Обо всех автокефалистах, -сказал он, — доносите нам, а мы будем представлять их в ГПУ". В результате такой политики все лучшее, что еще оставалось в православной Церкви либо уничтожено, либо сослано. Остались на местах "дрожащие" перед властями и готовые для сохранения своей шкуры продать самого Христа. Но и среди такого сброда все-таки еще не угасла вера. Есть еще попытки сопротивляться. Вот эти-то попытки и выражаются в "автокефалиях". Советская власть дней пять тому назад разослала по исполкомам тайный циркуляр, который мне удалось прочитать. В этом циркуляре запрещается исполкомам вмешиваться в религиозные дрязги попов и мешать образованию отдельных автономных приходов. Очевидно правительство не поддерживает пока Красницкого и не намерено опираться ни на "Живую Церковь", ни на группу "Церковного Возрождения". Что будет дальше — трудно себе представить. Большевики вообще живут только актуальной минутой, если можно так выразиться, и потому их политика отличается крайней порывистостью и невероятными скачками не только в религиозной, но и во всякой другой области.

Движение около нас усиливается. Если церкви распечатают и меня не упрячут в тюрьму и не выгонят заграницу, то, думаю, что надо ожидать многого.

ГЛАВА II —ФАКТЫ, ИТОГИ И ВЫВОДЫ РОССИЙСКОГО ЭКЗАРХА

Больше трех лет митрополит Андрей лишен возможности отправиться в Рим для доклада. — Мученичество митрополита Андрея. — " Плохое, никак не Римское католичество! " — I6-XII-I920 митрополит Андрей, наконец, в Риме: подтверждение его полномочий, утверждение Российского экзархата и Папское бреве о назначении о. Леонида Федорова экзархом. — Радость о. Леонида и русских католиков. — Неблагожелательное отношение к правам экзарха со стороны латинского клира. — Личные отношения о. Леонида с латинским духовенством. — Причины, мешавшие латинскому клиру взглянуть здраво на дело и заставлявшие его превратно освещать проповедь восточного католичества. — В чем о. Леонид видел залог успеха своего дела в будущем? — Почему православные, воссоединяясь с католической Церковью, переходят в латинский обряд? — Равноправие обоих обрядов. — Заключени о. Леонида: польский клир не может работать в деле воссоединения православия с католичеством. — Наглядный пример: "биритуализм" митрополита Эдуарда Роппа.

В начале октября 1917 г. митрополит Андрей прибыл, наконец, в родные пределы. Весть о том, что он едет домой, быстро распространилась в Галиции. Народ стекался издалека к полотну железной дороги и стоял на всем пути от Перемышля до Львова, только бы увидеть поезд, в котором ехал владыка. На станциях была давка; люди теснились, чтобы взглянуть на него. Митрополита официально приветствовал Эрцгерцог Вильгельм, выразивший ему от лица Императора Карла радость по поводу благополучного возвращения домой.

Да, владыка был, наконец, у себя после всего пережитого и выстраданного, но сколько перемен произошло здесь за минувшие годы, в каком виде он нашел все, начиная с митрополичьего дома! Покои его были в беспорядке, научные коллекции частью разбросаны; немало духовенства исчезло совсем из епархии; многое, созданное годами, было уничтожено или повреждено. Страну опустошили проходившие армии. Галиция пережила первое наступление русских, потом отступление их после поражения на Дунайце. Затем началось опять новое наступление и за ним последовало второе отступление. Всюду остались следы прохождения войсковых частей. Митрополит Андрей хотел сразу же приняться за дело, чтобы залечить поскорее то, что было возможно, не ожидая конца войны.

Однако, поражение Центральных держав, следствием которого явилось распадение Австро — Венгрии, создало новое положение. Галицийские депутаты собрались в Львове на совет, чтобы по примеру чехов и хорватов решить вопрос о будущем своей страны. После совещаний 18 и 19 октября они провозгласили ее независимость. Государственную границу на Западе, они хотели иметь по реке Сану, с поляками, населявшими Западную Галицию, а на Востоке предполагали присоединить к себе украинскую часть Буковины. По просьбе Львовского Совета, в Восточную Галицию были переброшены украинские части. Когда во второй половине 1919 г. в Львов приехал маршал Пилсудский, митрополит Андрей пожелал говорить с ним. Маршал согласился его принять, но в последний момент митрополиту запретили выйти из дома. Впоследствии ему разрешили ходить по Львову, но без права выезда за городскую черту. Только в 1920 г. он стал пользоваться большей свободой. История мученичества митрополита Андрея еще не написана. Ей неизбежно займутся изучающие теперь вопрос о причтении его к лику блаженных. Можно себе представить, какой запутанный клубок придется распутать, чтобы выявить праведность этой души, уже так чтимую среди верующих и которую так ярко восприняла и задушевно выразила мать о. Леонида при посещении митрополитом "инкогнито" царского Петербурга : "смотря на него, думаешь — вот где Царство-то Божие"!

Все время гражданской войны и после нее митрополит Андрей был лишен возможности отправиться в Рим для доклада. Это поставило его в очень затруднительное положение. Он подвергался всевозможным нападкам; предметом их были, главным образом, его якобы незаконные действия в России. Связанный тайной, которой его обязал Папа св. Пий X, митрополит должен был в ответ на все только молчать. Это ставило в свою очередь в очень тяжелое положение экзарха о. Леонида, и перед латинским клиром и перед правительством. Польские церковные власти тоже не хотели признать назначение епископа Боцяна (хиротонисанного митрополитом Андреем в киевском отеле "Континенталь") на Луцкую кафедру. Польская дипломатия не упускала случая дискредитировать митрополита Андрея, называя его ставленником Германии и отрицая наличие у него полномочий. Утверждали, что он превысил свои права, а настоящая его цель — сделаться патриархом украинской автокефальной Церкви.

1 июля 1918 г. о. Леонид написал из болыпевицкой тюрьмы митрополиту Андрею:

"Когда я получаю от Вас какое-нибудь известие, то прежде всего радуюсь тому, что Вы еще живы, что есть еще за кого держаться в моем абсолютном одиночестве. Через несколько дней пришло сведение, что "Polonia semper fidelis" снова не пустила Вас на митрополию, и передо мною вдруг встал во весь рост величайший облик св. Мефодия... Не печальтесь, что Вы не можете разделить моей участи — Ваши страдания неизмеримо превышают все те quasi — мучения, которые терплю я".

"Ненависть поляков против Вас не знает предела. Достаточно одного Вашего имени, чтобы погубить того, кто им пользуется"... (следует описание одного случая) — (6-14-1922).

Все-таки, в конце концов, польское правительство, разрешавшее польским епископам поездки в Европу, не могло не позволить и митрополиту Андрею отправиться в Рим. По пути туда, он взял в Вене у нотариуса Фукса оригиналы полномочий Папы св. Пия X и 16 декабря 1920 г. прибыл, наконец, в Рим. Папа Бенедикт XVV принял его как исповедника, пострадавшего в ссылке и тюрьме. Митрополиту Андрею представилась теперь возможность дать отчет св. Отцу и доказать, что он действовал в силу тайных полномочий Папы св. Пия X. Был еще жив прелат Брессан, бывший личный секретарь Папы св. Пия X. Он прекрасно сохранил в памяти все подробности получения полномочий митрополитом Андреем; к тому же почерк Св. Отца и печать не вызывали сомнений в их подлинности. Из аудиенции, на которой митрополит Андрей представил Папе меморандум в 6 страниц, он вышел совершенно оправданным. Этим был положен конец распространявшимся до сих пор обвинениям. Папа признал действительность всех полномочий, данных Его предшественником митрополиту Андрею.

18 февраля 1921 г. владыка Андрей прочитал в Риме, в Восточном Институте, доклад о "Роли монашества в вопросе Унии". В нем он обрисовал перед избранными слушателями, в числе которых был один кардинал и несколько епископов, картину монашества в православии и указал на помощь, какую могли бы оказать делу соединения Церквей западные ордена и конгрегации, устроив у себя ветви восточного обряда и став открыто и решительно на путь, предначертанный Папами Львом XIII и Бенедиктом XV, т. е. порвав решительно раз и навсегда с идеей открытой или скрытой латинизации России и русских. Всем своим авторитетом митрополит Андрей заклеймил латинизацию, открыто назвав ее "плохим, никак не римским католичеством".

Несколько дней спустя, 24 февраля, все действия митрополита Андрея были санкционированы официально. С некоторым ограничением, вызванным переменой, происшедшей в России, все полномочия, данные ему в свое время Папой св. Пием X, были подтверждены св. Отцом Бенедиктом XV. Вот текст бумаги об этом, адресованной митрополиту Андрею из Восточной Конгрегации (подлинник на итальянском языке):

Св. Конгрегация по делам Восточной Церкви. Исх. № 5230/21

Рим, 24 февраля 1921 г.

Св. Отец, в аудиенции, данной Им 23 февраля 1921 г. нижеподписавшемуся Ассесору Св. Восточной Конгрегации, благоволил подтвердить Высокопреосвященнейшему Андрею Шептицкому, русинскому митрополиту Львовскому, все чрезвычайные полномочия, полученные им от Его предшественника, Св. Отца Пия X, на аудиенциях 18 и 22 февраля 1907 г., каковыми предусматривается развитие католической акции в России, однако, за исключением права назначать и хиротонисать епископов для этой обширной территории.

Кроме того, Его Святейшество подтвердил выбор и хиротонисание во Епископы для русинской Луцкой епархии Преосвященного Боцяна, совершенное тем же Высокопреосвященным Андреем Шептицким, а также назначение Его Высокоблагословения о. Леонида Федорова Российским Экзархом, пожаловав ему при этом титул Апостольского Протонотария. Согласно волеизъявлению Св. Отца, Высокопреосвященнейшему Андрею Шептицкому надлежит пользоваться подтвержденными ему правами крайне осмотрительно:

Пишущий эти строки, доводя об этом до сведения Высокопреосвя-щеннейшего Андрея Шептицкого, пользуется случаем засвидетельствовать Ему свое совершенное уважение.

Исайя Пападопулос.

Ниже мы даем в переводе с латинского языка и текст Папского указа (бреве) о назначении о. Леонида Федорова Российским Экзархом:

ПАПА БЕНЕДИКТ XV

Возлюбленный сын мой, привет тебе И Апостольское благословение! Из обстоятельно изложенного мнения Асессора Конгрегации по делам Восточной Церкви Мы узнали, что ты, законно назначенный Экзархом католиков славянского обряда в России, показал себя примером усердия в вере, похвальности в учении, рассудительности, благоразумия и других выдающихся качеств духа. Дабы отметить особую честь, подобающую значению твоего служения и засвидетельствовать тебе наше благоволение, настоящим посланием назначаем тебя и возвещаем силою нашего авторитета Апостольским Протонотарием ad instar. Посему мы даруем тебе все полномочия, права, привилегии, почести, прерогативы и индульты, которыми пользуются другие мужи Церкви в этом сане, особенно в силу Конституции о протонотариях, изданной 5 февраля 1905 г. нашим последним предшественником Папой Пием X, один печатный экземпляр которой мы велели тебе послать.

Далее мы устанавливаем, что официальное сообщение об этом почетном звании, дошедшее до тебя с запозданием, должно быть присоединено к актам Коллегии Протонотариев и предписываем, чтобы ты, прежде чем начать пользоваться этой привилегией, прочитал перед лицом твоего епископа, который должен заменить декана этой коллегии, исповедание веры согласно соответственным статьям, установленным Святейшим Престолом, и принес клятву верности соответственно формуле, которую мы также озаботились тебе доставить в печатном виде; наконец, чтобы ты тщательно соблюдал и все остальное, что мы повелели соблюдать в указанной конституции. Установленному здесь ничто не должно противоречить.

Дано в Риме, в святом Петре, под перстнем Рыбака, 1 марта 1921 г. в седьмом году нашего Первосвятительского служения.

(Собственноручно) ПЕТР, КАРДИНАЛ ГАСПАРРИ, Государственный Секретарь.

Возлюбленному сыну ЛЕОНИДУ ФЕДОРОВУ, католическому пресвитеру славянского обряда.

* * *

"Для Церкви наступают времена Диоклетиана. Это не гипербола, а факт... Слава Богу за все! Это достойное наказание священству за его лень, эгоизм и отсутствие любви к своей пастве. Наши овцы равнодушно смотрят на то, как церкви Божий подвергаются расхищению. Живу упованием на Бога и Ваши молитвы... Никогда не думал, что придется нести такой крест...".

Так писал еще в конце 1918 г. о. Леонид митрополиту Андрею. Ему он говорил обо всем откровенно. О. Леонид был готов на мученичество, не строил себе никаких иллюзий, еще вступая на путь апостольства в Российской Империи. Однако, как видно из этих слов, последующая действительность превзошла самые пессимистические ожидания. Неопределенность его положения усугубляла тяжесть креста. О. Леонид ждал с нетерпением утверждения экзархата, официального признания своих канонических прав. А его все не было. Это вызывало горькое чувство, особенно от сознания, что митрополит Андрей сам связан по рукам и ногам и не может ничего предпринять. И вот, после столь безотрадного ожидания, пришла, наконец, давно жданная радость!

В апреле 1921 г., о. Леонид получил письмо от митрополита Андрея, на французском языке, пересланное через Ковенского архиепископа Франциска Каревича (бывшего профессора Петербургской католической Духовной Академии), одного из самых близких и верных друзей о. Леонида, а через несколько дней и второе письмо от него же на русском языке через финляндское посольство. Из этих писем о. Леонид узнал о результате поездки митрополита Андрея в Рим!

"Вы понимаете, — написал о. Леонид в ответ на первое письмо, -что у меня нет слов, чтобы выразить ту светлую радость, которую я испытал при получении Вашего письма! После почти четырех лет, проведенных среди самой ужасающей жизненной обстановки и невыносимого состояния, пришлось, наконец, узнать, что не "вотще трудихся", то дело, которому отдана вся жизнь, весь ум и сердце, не пропало. Слава Богу за все! Божественное Провидение, хранившее меня все это время, как малого ребенка, и избавившее не раз от смертной опасности, еще раз показало Свое благоволение к грешному и недостойному рабу своему. Несмотря на разъедающий меня подагрический ревматизм и малокровие, несмотря на общую слабость и все более седеющие волосы (отцу Леониду шел 42-й год), чувствую, что еще могу поработать для Господа, хотя, может быть, и не много... Все наши точно ожили и шлют Вам свои смиренные приветствия, исполненные любви, признательности и преданности, т. к. всем очевидно, что только Вашей неустанной энергии и Вашему воистине апостольскому рвению мы обязаны решительно всем".

В ответ на второе письмо о. Леонид написал митрополиту Андрею (29-IV-I92I):

"Радости и благодарности к Богу нет границ! Так много и так хорошо, что поневоле находит страх: не устроит ли сатана какой-нибудь новой пакости? Вы даете мне разрешение на службу у себя дома — это уже само по себе хорошо (значит можно устроить престол?), но еще лучше то, что я, значит, нахожусь под Вашим непосредственным начальством. Времена так изменились, что это уже ничуть не портит дела (как это могло испортить в 1917 г." а Вы для меня, после Бога, якорь спасения.

Но в особенности хорошо и чревато последствиями — это утверждение всех полномочий Пия! Это смертельный удар нашим фрязям, портящим нам не мало, хотя у меня с ними прекрасные отношения. В числе явных врагов, однако, не действующих открыто, находится Иоанн Василевский, Игнатий Чаевский (Петроград), Зелинский, Ноешевский (Москва), в особенности последний. Преосвященный Иоанн Цепляк покровительствует мне и благоволит, хотя думает все-таки по-фряжски. Искренние помощники — священники белоруссы, готовые хоть сейчас принять восточный обряд (Эдуард Юневич, Лукиан Хветько, Антоний Неманцевич), и отчасти литовцы (Михаил Бугенис). Это буквально "обращенные" к нашему образу мыслей, прозревшие на весь вред латинизации. Выжидательную политику ведет Будкевич, человек очень умный и поддающийся убеждению. Теперь он уже не говорит, что русское католичество "комедия", а старается сделать все возможное для развития идей унии, хотя, конечно, и для него уния — только неизбежное зло.

Утверждение экзархата произвело сильное впечатление — это гром среди ясного неба".

Теперь о. Леониду, как он полагал, недоставало только официального опубликования состоявшегося назначения в "Acta Apostolicae Sedis", чтобы получить возможность издавать правомочные акты, которые признавались бы и латинским клиром, и таким путем добиться согласования действий последнего с действиями Российского Экзарха. О присылке ему "Acta Apostolicae Sedis" он усиленно просил епископа Каревича, единственного, с которым он, по условиям того времени, мог свободно сноситься. В ожидании присылки, о. Леонид все же довел до сведения архиепископа Цепляка и главных представителей латинского духовенства об официальном утверждении Апостольским Престолом всех привилегий, данных в свое время секретно Папой Пием X митрополиту Андрею. Однако, они встретили его сообщение довольно холодно. О. Леониду заявили, что до опубликования этих привилегий, и в частности, "Orientalium dignitas", польское духовенство, с чистой совестью, считает себя свободным и впредь действовать попрежнему. Все доводы о. Леонида разбивались о три положения, которые оно выставляло самым категорическим образом:

1) "Orientalium dignitas" не относится к России, где положение латинского духовенства совершенно исключительное. Поэтому,. православные, переходящие в католичество, принимаются в латинский обряд без разрешения Апостольского Престола и притом не только в тех случаях, когда они ставят это непременным условием, но и заявляют просто что предпочитают латинский обряд.

2) Запрещение переводить людей в латинский обряд относится только к русским католикам, а не к православным, воссоединяющимся с католической Церковью.

3) Даже в том случае, если энциклика "Orientalium dignitas" действительно утверждена в том виде, как это значится в полномочиях, данных митрополиту Андрею, она может касаться не всей России, а только западных ее областей, так как перечисленные в ней епархии находятся в Западной России, и, следовательно, к Великороссии энциклика не относится.

Вследствие этого, о. Леонид просил митрополита Андрея посодействовать скорейшему опубликованию "Orientalium dignitas" и авторитетному разъяснению следующих трех пунктов:

1) Энциклика эта относится ко всей России, как к государству и нации, к ее европейской и азиатской территории.

2) Энциклика имеет в виду не только привлечь православных русских в лоно католической Церкви, но и сохранить для нее восточный обряд во всей его чистоте.

3) Переходы в латинский обряд должны совершаться исключительно с разрешения Апостольского Престола, как бы часты они ни были; латинскому клиру, под страхом смертного греха (иначе не подействует!), должно быть вменено в обязанность всячески отговаривать присоединяющихся православных от перехода в латинский обряд.

Пойти здесь на компромисс о. Леонид не мог ни при каких условиях, так как это значило бы для него отречься от самого существенного в восточном католичестве, которому он отдал себя до конца. Польское же духовенство, за немногими исключениями, не то что не хотело, но и не могло, поступиться тут тем, что оно считало в силу исключительного положения в России, своим неотъемлемым правом. В этом было непримиримое с ним принципиальное расхождение, и о. Леонид считал, что устранить его можно только категорическим приказанием свыше. Однако, было бы неправильным вывести из этого заключение, что у о. Леонида, при обоснованном недоверии к латинскому клиру и даже вынужденной борьбе с ним, было сколько-нибудь неприязненное чувство, предубеждение и несправедливое отношение к отдельным его представителям. Точно так же и последние, при всей своей принципиальной непримиримости, в общем, не проявляли ни в отношении о. Леонида ни других русских католических священников ничего трудно совместимого со своим саном или же, просто, противоречившего христианской любви. Они поддерживали материально о. Алексея, устроив его жить на покое при храме св. Екатерины. О. Дейбнера они приняли викарным священником и обеспечили материально. Конечно, при этом нельзя закрывать глаза и на то, что принимавшие такую помощь, не могли не считать их своими благодетелями и в силу этого становились "как бы" "недосягаемы" для о. Леонида.

Вот что он пишет о своих личных отношениях с латинским духовенством (тут собраны выдержки из его нескольких писем к митрополиту Андрею):

"Со многими представителями латинского клира установились наилучшие отношения. Сам преосвященный Иоанн Цепляк сделался моим другом и покровителем. Никаких столкновений, несмотря на упорную тенденцию у некоторых к латинизации. Следуя во всем Вашим архипастырским указаниям, закрываю глаза на присоединение многих русских к латинскому обряду (около 80 человек). Я прихожу к убеждению, что всякое прямое противодействие таким переходам не достигает цели, потому что психологические причины, толкающие в латинский обряд, слишком велики и неотделимы. Такое присоединение нужно только затруднять, чтобы показать важность восточного обряда.

Отношение ко мне архиепископа Цепляка очень хорошее. Это милый, добрый, благочестивый человек, но, к сожалению, слабый, как покойный царь Николай; он готов слушать каждого, отдавая предпочтение последнему. Сам он отлично понимает необходимость иреничес-кого тона и любовного отношения к православным и произвел очень благоприятное впечатление на них, когда был приглашен на чай в день посвящения преосвященного Димитрия, епископа Омского. Но он не может дать отпор Наседающим на него: Василевскому, Ходневичу и др., которые хотят не мира, а войны, и требуют крикливой пропаганды. Его отношение к восточному обряду благожелательное, но, конечно, не идет далее признания его неизбежным злом".

В связи с этим о. Леонид обстоятельно излагает причины, мешающие латинскому клиру здраво взглянуть на дело и заставляющие его, в своих мнениях и докладах, превратно освещать работу восточной католической миссии в России:

"1) Здешнее латинское духовенство распадается на три главные группы: ПОЛЬСКОЕ, ЛИТОВСКОЕ и БЕЛОРУССКОЕ. Последняя группа представляет из себя два течения: одно тянется ко всему польскому, другое стремится развивать свою белорусскую культуру. Представители всех этих трех групп одинаково не знают ни русского народа, ни его религиозных запросов, ни его психологии и одинаково худо владеют русским языком. Теперь они делают попытки подойти к нему поближе и овладеть лучше русским языком, но само собой разумеется, что в два-три года нельзя возместить того, что не делалось в течение целых столетий. Различаются же эти группы тем, что поляки искренно презирают русский народ и глумятся над ним (хотя ненависти стало теперь гораздо меньше), белоруссы же искренно любят и сочувствуют. Если польский священник занимается проповедью католичества и делает это только по долгу апостольства (хотя есть, конечно, и тут отрадные исключения), то белорусс привносит еще элемент искренней любви, симпатии и неподдельного сочувствия: он болеет душой не только за то, что русские отделены от единства Вселенской Церкви (что есть и у поляка), но и страдает за то, что это именно его кровные, дорогие ему великороссы (чего у поляка нет).

Вследствие этого белорусс старается не только понять русскую душу (что ему гораздо легче, чем поляку), но и переболеть с нею все то, что она в себе носит и чем она болеет. Польский проповедник католичества основывает свои действия только на рассудке и логике, белорусе же может понять, что для русского человека логика — это совершенно ненужный балласт и что он живет только настроением и эмоцией (хорошо это или дурно — это другой вопрос). Понятно поэтому, что подход латинского клира к проповеди католичества среди русских, при таких условиях, всегда будет неудачен, он идет "вслепую", с той только разницей, что одна его часть спотыкается меньше другой и способна лучше прозреть и понять свои недостатки. Но в общем, слушать доклады и читать донесения латинского клира о состоянии русского католического дела, по крайней мере теперь, нельзя, так как это будут доклады совершенно некомпетентных лиц. То, что они сотни лет жили среди русского народа, ничего не говорит в их пользу, так как они жили среди народа, отгородившись от него китайской стеной и не имея ни малейшего представления об его психологических переживаниях, чаяниях, идеалах и о его религиозном быте (почему они так вели себя — тоже другой вопрос). Отсюда происходят такие оригинальные явления, что иностранные латинские священники, вроде Тондини и Пальмиери, мельком проехавшие по России, гораздо лучше понимали ее, чем те же поляки.

2) Если в настоящее время среди польского клира нет уже таких шовинистов, как раньше, и национальный вопрос не стоит в первой очереди, то остался все-таки, если можно так выразиться, обрядовый шовинизм, свойственный и весьма многим представителям западно-европейского клира. Здешний латинский клир (в особенности же польский) совершенно определенно заявляет, что чистота и полнота католического учения не отражается в восточном обряде, а только в латинском, что восточный обряд мертв и не пригоден к выражению католической истины во всех оттенках и не позволяет развернуть все силы католической души. Такого рода шовинизм гораздо хуже национального, так как опирается уже не на материальное благо народа, а на его высшие духовные проявления, на его вечные идеалы. Конечно, подобного рода воззрения всецело покоятся на полном невежестве и незнании нашего обряда. Самое тяжелое в данном случае то, что они совершенно не считаются с намерениями Апостольского Престола. Некоторые из них, меря все на свой аршин, уверены, что и Апостольский Престол не имеет серьезного намерения сохранить восточный обряд, а только показывает вид, что хочет этого лишь лишь для того, чтобы притянуть православных в католическую Церковь.

3) Тот же дух национальной исключительности и привычка смешивать национальные и религиозные интересы заставляют их думать, что мы отстаиваем восточный обряд не ради блага Церкви, а ради наших национальных интересов.

4) Их смущает разнокалиберность, если можно так выразиться, нашего обряда, отсутствие в нем точно выработанных правил и рубрик, его археологичность и непрактичность в некоторых случаях.

5) Свою задачу — и это самое главное — они видят не в проповеди соединения Церквей, а в прозелитизме отдельных лиц. Они хотят захватить народ помимо духовенства, сблизиться же с самим православным клиром они не хотят и не умеют. Чувство горькой обиды за перенесенные страдания от этих якобы " жандармов в рясе " не позволяет им действовать с апостольским незлобием. Отсюда получается, что при встрече с православным священником они всегда настороже, весьма неискренни, слишком политичны, что при громадной, даже я бы сказал болезненной чувствительности православных, сейчас же бросается в глаза. Вести же апостольское дело, держа камень за пазухой, и постоянно боясь быть обманутым и скомпрометированным — нельзя.

6) Они уверены в том, что латинский обряд гораздо безопаснее, так как сразу вырывает неофита из атмосферы схизмы и полагает между ней и присоединившимся целую непроходимую пропасть, тогда как оставаясь в восточном обряде, неофит чувствует себя чем-то связанным со схизмою.

7) Наконец, они желают всех неофитов сразу же сделать самыми настоящими католиками, не понимая того, что требовать от вчерашнего диссидента чистого католического понимания и образа действий значит то же, что заставлять извощичью лошадь брать призы на конских скачках".

Высказав это со всей ясностью, о. Леонид излагает свой взгляд на проповедь русского католичества и объясняет, в чем он полагает залог ее успеха в будущем:

"1) Сначала у нас является очень простое соображение: почти десять веков раскола вырыли страшную пропасть между православием и католической Церковью, особенно в России, где католики были и остаются национальными врагами. Захват Белоруссии и части обрусевших территорий по новому миру, (т. е. после первой мировой войны), возбудил бурю негодования. Все повторяют в один голос, что с новыми границами Россия никогда не согласится. Поэтому, начиная проповедовать католичество при таких условиях, мы должны внушить к себе доверие путем весьма долгого и терпеливого сожительства с православными, наглядно доказывая им, что мы не ополячились, не облатини-лись, но что мы были русскими, остаемся русскими и будем ими, что наши религиозно-бытовые традиции, неразрывно связанные с нашей историей, нам гарантированы Церковью настолько, что даже и думать нельзя об их уничтожении.

2) Мы не маленькие дети и прекрасно понимаем, что наш обряд нуждается в реформе, что во многих случаях он действительно непрактичен и устарел, что в нем чувствуется сильный недостаток в Евхаристическом культе и во внелитургических богослужениях, но, принимая во внимание все вышесказанное, нужно далеко отбросить самую мысль о возможности провести теперь же радикальную реформу нашего обряда, потому что таковая неукоснительно привела бы к обвинению нас в латинизации. Эту реформу можно вводить только исподволь, постепенно, и то при обязательном условии, что она будет совершаться не путем пересаживания на нашу почву латинских обрядовых форм и постановлений, как в Галиции, а путем нашей творческой работы. Мы прежде всего можем восстановить древние обряды (иногда менее громоздкие, чем теперешние) и из существующих устранить всякие синодские прицепки и привески. Мы можем эллинизировать обряд, но никак не латинизировать его. Потому-то мы. так строго отмежевываемся от всего Галицийского в области обряда, где нет восточного творчества, а только грубая имитация латинства.

3) Затем мы думаем, что прозелитизм и обращение отдельных лиц мало поможет делу св. Соединения. Это не значит, что мы отказываемся приобретать приходящие к нам души. Наоборот, при случае, мы сами стараемся подражать великим "ловцам человеков", но не ставим этого главной целью проповеди русского католичества и, когда приходится нам выбирать между эфемерным успехом и приобретением новых душ с одной стороны и основными задачами нашей проповеди с другой, то мы не колеблясь жертвуем первыми для второй цели. Главной же нашей задачей мы считаем распространение и популяризацию самой идеи св. Соединения, распространение и популяризацию здоровых идей о католичестве и сближение с православным духовенством. Не положивши основания здания, строить нельзя; так, не осветивши российскую тьму настоящим пониманием католичества, нельзя и думать о крупных успехах. Путем прозелитизма можно приобрести, даже в латинский обряд, целые тысячи душ, но эти тысячи душ будут только новым препятствием между нами и теми десятками миллионов, которых мы должны привести в "единое стадо". Греция — тому печальный пример. Но латинское духовенство, к сожалению, этого не понимает. Следующий пример убедит в правильности моих доводов.

С самого начала моей деятельности мне удалось завязать самые дружеские отношения с виднейшими представителями петроградского клира, с митрополитом Веньямином, единоверческим епископом Симеоном и даже с самим Патриархом. Интерес к делу соединения возрос настолько, что мы уже думали о взаимных собраниях с этою целью. Но латинскому духовенству показалось, что мы работаем слишком вяло и мало и оно само "взялось за работу". Началась открытая и скрытая пропаганда. Открытая заключалась в том, что в зале собраний при св. Екатерине начали читать лекции по вопросам богословским, исторического и аскетического характера, часто с боевыми темами (непогрешимость Папы, Непорочное Зачатие, разделение Церквей и т. п.). Все это представлялось, как обучение русских католиков латинского обряда католической вере, при чем вход на эти собрания был свободный. Этот наивный шаг "хитрых ксендзов" был моментально расшифрован в православных кругах, тем более, что ярые русские католички зазывали на эти .собрания своих православных знакомых и даже священников. Скрытая же пропаганда велась различными "девотками", которых латинские священники всячески подбадривали к такому образу действий. Каков же результат такого рода "работы"? Правда, по внешности, очень отрадный: присоединилось за один год больше ста человек, но зато мои дружественные отношения с православным клиром потерпели полное фиаско. Вся тяжесть обвинения легла на меня, я-де, мол, только "заговариваю зубы" словами о единении, тогда как ксендзы, пользуясь этим, расхищают православное стадо. Теперь идет в петроградских церквах и на церковных собраниях самая дикая травля католиков, причем я обрисован как "иезуит в рясе", "волк в овечьей шкуре" и "райский змий". Конечно, такая шумиха сделала меня "знаменитостью", и в нашу церковку стал битком набиваться православный люд, из которого несколько душ уже присоединилось к нам, но все это меня не радует, так как достигнуто путем крушения моих отношений к православному духовенству. Я, конечно, не опускаю рук и стараюсь эти отношения наладить, но ведь гораздо легче разрушить, чем создать. Мое положение стало поэтому очень тяжелым.

Для соблюдения католического единства я должен был принять участие в лекциях при церкви св. Екатерины, где стараюсь читать на апологетические темы ("Инквизиция", "Цель, оправдывающая средства", "Святая Уния", "Необходимость видимой иерархии") и таким образом волей-неволей дать повод к новым толкам о моем расхищении православного стада, при чем, конечно, нет недостатка в клеветах. Лекции Ю. Н. Данзас в том же зале тоже привлекают массу народа и иногда покрываются апплодисментами. До сих пор она прочитала: "Рим, как центр Вселенского Единения", "Варфоломеевская ночь", "Флорентийский собор", "О православии и католичестве" (в ответ на лекцию профессора Л. П. Карсавина, прочитанную им в Православном Богословском Институте). С. А. Лихарева прочитала здесь доклады: "О Мальтийском рыцарстве", "О благотворительной деятельности и св. Викентии де Поль", "О смысле русской иконописи", "О духе св. Игнатия и духовных упражнениях".

Все же я поставил дело так, что руководитель этих собраний о. Павел Ходневич дорожит мною, кад лектором, и соглашается на всякие темы, которые я предлагаю. Моя беседа на тему "Св. Уния" собрала такую массу народа (и католиков и православных), что большой зал, в котором происходило торжественное заседание нашего собора, был переполнен народом. Католики были в восхищении, а некоторые православные благодарили меня, главным образом, за мое примирительное и спокойное направление. Эти беседы необычайно подняли мой авторитет в глазах латинян, так что польские священники не рады, что " пустили козла в огород " (они особенно настаивали на том, чтобы я читал, надеясь привлечь этим больше публики, а епископ Цепляк в беседе с некоторыми своими поляками сказал, что "популярность о. Экзарха растет черезвычайно"). Интересно, что хотя я резко говорил о латинизации и называл ее "безобразием" и "преступлением" и открыто высмеивал тех, которые приняли латинский обряд, считая, что они переходят в "чистое католичество", никто из католиков не возразил мне ни слова, а благодарности после беседы со стороны мирян не было конца! С тех пор каждое воскресенье на Бармалеевой бывает много латинян, приступающих к св. Причастию. Все это более и более меня убеждает в том, что единственный способ борьбы с латинизацией — это образование нашего восточного клира. Латиняне кланяются мне теперь лишь потому, что среди их духовенства не только нет людей более меня образованных, но мало даже с таким образованием, как у меня. Нужно помнить латинскому духовенству, что Россия не Конго и не Замбези, не Китай и Япония, где нужно итти и проповедовать с крестом в руке, а страна с очень древней, в плоть и кровь вошедшей христианской культурой, в сущности своей вполне католической и искаженной только по форме и по своему применению на практике.

4) Все, что пишут в газетах и рассказывают очевидцы о "страшной разрухе" в церковной и моральной жизни русского народа, все это правда. Беспутство, воровство, спекуляция, жестокость, хамство и самый бессердечный эгоизм вышли наружу во всей своей бесстыдной наготе. В духовенстве обнаружилась полная беспомощность, бестолковость, отсутствие всякой дисциплины, самочинство в изобретении самых невероятных богослужебных обрядов, готовность итти на всякие компромиссы с советской властью и т. п. Иерархия может только с грехом пополам балансировать между различными течениями, кланяться мирянам, которые постепенно захватывают управление приходами в свои руки. Только отдельные крупные иерархи и священники, благодаря личному влиянию, могут еще быть пастырями. Ересь и секты делают большие успехи. Прибавьте к этому "нажим" советской власти, постоянные аресты и даже расстрелы епископов и священников, и вы получите картину, весьма близкую к полному разложению православия.

Вот эта-то картина и затуманивает глаза латинскому клиру, который думает, что православная Церковь уже гибнет и потому нечего с ней церемониться, а надо жать, давить и хватать. Глубочайшее заблуждение, лишний раз показывающее абсолютное незнание русской души и ее религиозной истории. Что русская Церковь неизлечимо больна, что она гибнет и в конце концов совершенно погибнет, в этом сомневаться нельзя, но это наступит еще очень и очень не скоро. Теперешний момент нельзя даже назвать агонией; это только один из фазисов болезни, после которого организм как бы снова возрождается и некоторое время как бы живет обновленной жизнью. Перед нами проходят картины почти целиком выхваченные из Смутного времени. Вспомните, как Авраамий Палицын говорил в свое время, что нечестие дошло между русскими до последней степени, что народ своими злодеяниями заслужил гнев небесный. "Во всех сословиях, — говорит Бер (Буссов), — воцарились раздоры и несогласия; никто не доверял своему ближнему; цены товарам возросли неимоверно...". Одним словом, знакомая нам, русским, картина. С точки зрения западной — это падение, с точки зрения восточной — это только дурацкий бунт оголтелого народа. Правда, всепривлекающий лозунг "грабь награбленное", гражданский брак, призыв к социальной мести и безудержная агитация против попов и Церкви отуманили головы настолько, что в 1918-1919 годах некоторым казалось, что все уже пропало, но скоро началось отрезвление. Благодаря преследованию, народ религиозно оживает и понимает, что они — живые члены церкви и что приход — это их дело. Конечно, часто, приходское строительство идет протестантскими путями, но все-таки приходы уже существуют, чего совершенно не было в царское время (были только ярлыки без содержимого). Волна религиозного мистицизма явно растет. Правда, ереси и секты собирают богатую жатву, но они еще слишком бессильны, чтобы пошатнуть православие. Глумление над мощами, от которого большевики ждали колоссальных успехов, оказалось лишь вспышкой отсыревшей ракеты. Правда, 75% "нетленных" мощей оказались только трухой, тем не менее соблазнившихся сравнительно очень мало. Все, в подавляющей массе народа, вызвало только непримиримую ненависть к большевикам. Кроме того народу стало ясно, что не все священники только царские слуги, не все обиралы и жрецы, не все карьеристы и лизоблюды, но много еще есть и таких, которые служат ради Иисуса, а не ради куска хлеба. Теперь уже ходит крылатая фраза: "В наше время быть священником хорошо, но опасно"... Дух русского священства не иссяк еще настолько, чтобы не появлялись изумительные благочестивые и ревностные пастыри (как, например, священник Борисов в местечке Замостье, Новгородской губернии).

Все это говорит, что до гибели русской православной Церкви еще далеко, что Господу жаль несчастный народ и Он не хочет губить его окончательно. Латинский клир поражен пассивностью нашего народа, с которой он позволяет кучке негодяев осквернять величайшие святыни и из этого заключает, что у русского человека пропала вера. Конечно, это очень логично, но на практике выходит не так... Наш народ именно и страшен этой своей безмерной пассивностью и косностью. Он будет терпеть до бесконечности, но в глубине души останется все-таки самим собой. Он пойдет на всякие компромиссы со своей совестью, потому что по своей распущенности не считает это отступничеством от веры. Конечно, иностранцу-католику понять это не только трудно, но прямо невозможно.

Но даже если мы допустим возможность нескольких крупных расколов в православной Церкви, то и тогда от этого нам будет не слаще, потому что все эти расколы объединятся против нас на одной почве: общей ненависти к католичеству. Силой и натиском здесь не возьмешь... Примите во внимание еще один крупнейший назревающий фактор. Хотя Московский Всероссийский Собор настолько урезал патриаршую власть, что Святейший патриаршествует, но не управляет, тем не менее он делается той центральной фигурой, вокруг которой сосредоточиваются идейные чаяния русских людей, так как Патриарх Тихон — это, так сказать, единственная не загаженная и не оплеванная точка русского народного самосознания, тот малый огонек, который мерцает в беспросветном мраке пошлости, низости и повального хамства. С ним будет почти то же, что было с Константинопольским патриархом после взятия Царьграда турками: он будет не только главой Русской Церкви, но носителем русских великодержавных идей и русской культуры. Поэто.му при всех наших разговорах со священниками и на собраниях, в конечном итоге, нам ставят обычно (за редкими исключениями) два вопроса: БУДУТ ЛИ РУССКИЕ ЛЮДИ ПРИ СОЕДИНЕНИИ ГАРАНТИРОВАНЫ ОТ ЛАТИНИЗАЦИИ И КАКОЙ РАНГ ЗАЙМЕТ ПАТРИАРХ В ЦЕРКОВНОЙ ИЕРАРХИИ?

Не активная пропаганда, не натиск миссионера необходимы в России, а сближение на почве обще-христианских интересов против растущего неверия и воинствующего коммунизма. На этой почве в 1918-1919 годах я достиг того, что католические и православные священники собрались вместе для борьбы против большевиков, когда те в своих преследованиях священников и Церкви переходили всякие границы. Мы вместе выступали в Петрограде и в Москве и подписывались на общих протестах. Православные, лишившись царской опеки, чувствовали себя, как дети на улице, потерявшие своих родителей, и за отсутствием полицейских не знали, как защищать себя от наседающего сектанства. Поэтому их страшно тронуло, что в такую тяжелую для них минуту те самые католики, которых они привыкли считать своими злейшими врагами, теперь помогают им и борются вместе с ними.

Но все эти .мотивы непонятны латинскому духовенству. Оно думает, что подобное сочувствие со стороны православных — только военная хитрость, чтобы усыпить внимание католических миссионеров, что православный клир — это тигр, спрятавший на время свои когти и готовый при новых благоприятных условиях опять вонзить их в Тело св. Церкви. У латинского духовенства нет никакого чутья переживаемых нами событий и слишком истинно-апостольского духа. В русском народе они видят только кучку схизматиков, которую нужно распрогандировать и больше ничего...

5) Эту активную пропаганду они направляют в среду русской интеллигенции, которая, по их мнению, примет католичество только в латинском обряде. Это совершенно ложное представление опровергается прямыми фактами. Московская община в количестве б0-70 человек состоит сплошь из интеллигентов, из которых 1/3 с высшим образованием, в Петербургской общине (тоже 70-80 человек) интеллигентов больше половины. Некоторые латинские духовные лица уже начали понимать неприемлемость своего положения, что русская интеллигенция склоняется только к латинскому обряду, и формулируют эти переходы так: в латинский обряд переходят или интеллигенты, или по смешанным бракам, что совершенно верно.

Почему же переходят именно в латинский обряд? На это существует несколько причин.

1) Во многих городах имеются только латинские церкви и латинские священники, и поэтому другого выхода нет.

2) Подавляющее большинство никакого представления о католичестве восточного обряда не имело и до сих пор не имеет. Поэтому часто бывает, что присоединившийся начинает скучать в новой обстановке и вдруг с восторгом узнает, что он может быть католиком, не лишая себя родного быта.

3) Многие делаются католиками из неверующих, никогда прежде не бывших в православных церквах и потому в этой латино-католи-ческой церкви, в которой нашли откровение веры, они видят свое духовное сокровище.

4) Многим православным ненормальность положения их Церкви опротивела до омерзения, так что и восточный обряд, напоминающий им их прежнее состояние, делается тоже невыносимым.

5) Некоторые (в особенности дамы) просто увлекаются внешностью: орган, открытый престол, чистенькие и вежливые бритые священники, белые платья на различных церемониях, цветы, изящные молитвенники, краткие службы и т. п. Восточный обряд для таких — нечто fi donc!...

6) В латинский обряд стремятся лица смешанного происхождения, в жилах которых течет польская, литовская, французская или даже итальянская и немецкая кровь.

7) Наконец, причиной этому являются смешанные браки и почти всегда связанный с ними отъезд супругов заграницу в латино-католическую среду.

Что же делать с такими категориями лиц?

Мы очень хорошо понимаем, что удержать их насильно в восточном обряде нельзя, но ставить им всякие препоны для этой цели — необходимо. Прежде всего необходимо прекратить самую практику приема в латинский обряд. Переходящий присоединяется к Единой Святой Церкви и остается в том обряде, в котором родился. Если он хочет молиться по латинским молитвенникам, ходить в латинские храмы, исповедоваться там и причащаться и совершать другие требы — этому помешать никто не может, ибо Церковь и вера — одна. Но официально таковой остается восточным и принадлежит к восточному приходу, хотя бы номинально. Если ему захочется повенчаться в латинской церкви, он должен только спросить на это разрешение у своего восточного настоятеля. Это необходимо для того, чтобы отнять от православных всякую возможность упрекать нас в латинизации. Раз дело будет поставлено так, то на упреки православных мы всегда можем ответить, что никто в латинский обряд, без прямого разрешения в отдельных случаях Святого Престола, не переводится, а если нашим восточным католикам нравится посещать латинские храмы, то мы этого запретить не можем, ибо было бы нелепо запрещать католику ходить в католические же храмы и молиться западным святым. Когда же накопится много таких католиков и потребуется открытие особого прихода, тогда, тем самым, они будут католиками латинского прихода".

"Оба обряда должны практиковаться совершенно равно, без малейшей тени предпочтения одного другому. Ибо раз католическая истина, как вселенская и вечная, не может быть выявлена в какой-либо определенной и внешней форме, то и латинский обряд, хотя он и обряд Первосвятителя, не может быть лучше другого обряда. Мне скажут, что он гарантирован от ошибок. Но Первосвятитель наблюдает не только за своим обрядом и хранит его от ошибок, но и за другими обрядами, — это его обязанность. Кроме того нельзя даже и говорить об обряде Первосвятителя, так как он пользуется обрядом поместной Римской Церкви. Конечно, эта поместная Церковь, в силу ее исключительного положения, есть мать и учительница всех Церквей, но только в том, что касается католической истины, а не обрядности. Если мне скажут, что обряд выявляет внешним образом догму и самый дух Церкви, то я с этим не могу согласиться. Это было бы только в том случае, если бы обряд Римской Церкви был универсальным, приспособленным к духу и культуре всякой нации и всякого народа. На самом же деле этот обряд, как обряд Римский, не может быть обрядом вселенским. Тот факт, что им пользуются народы германские, англосаксонские и кельтские, как в Европе, так и в Америке, говорит только о том, что эти народы получили свою культуру от Рима и для них поэтому этот обряд вполне приемлем и удовлетворяет их духовные потребности. Если далее, тот же римский обряд удовлетворяет китайцев, индейцев, негров и т. д., то и это не говорит об его универсальности, а только о том, что языческие народы, не имевшие раньше христианской культуры, или совершенно некультурные, примут всякую новую форму, какова бы она ни была, так как они представляют из себя в этом отношении ту "tabula rasa", на которой можно написать, что угодно. Но восточные христиане представляют из себя нечто совершенно другое. Мы здесь видим 120-миллионную массу, имеющую за собою почти 2000-летнюю культуру, которая только потому остается христианской, что внешние литургические формы чисто-апостольского и святоотеческого происхождения вливали в нее постоянное христианское содержание, чего сами Пастыри после XII-X1V века уже не могли делать так, как следует. Для этой массы латинский обряд не универсален и потому абсолютно неприемлем. Раз же латинский обряд не универсален, то он не может быть отличительным знаком духа католической Церкви и потому не может быть предпочитаем восточному апостольскому и святоотеческому обряду, гораздо более древнему, нежели обряд латинский ".

"Вопрос относительно "прочности" латинского обряда являете своего рода белкой в колесе, так как польские священники, указывающие на отпадение в схизму 1839 и 1875 годов и на отдельные подобного рода, совершенно забывают, что тут виноваты они сами Глубочайшим заблуждением было бы думать, что близость восточного обряда к схизме по своей внешности и религиозному укладу является причиной обратного отпадения. Причина коренится в том отношен к восточным католикам, которое всегда было и есть со стороны латинского клира, ибо и до сих пор, по меткому выражению принца Максимилиана, для латинян, восточный священник — это "Priester zweiteri Klasse"... История Унии изобилует, можно сказать — насыщена, такого рода отношениями, в особенности же этим богата именно Уния, в которой, по местному выражению, (на этот раз польскому), виленский латинский каноник считал себя гораздо выше русского митрополита. Что же удивительного, если несчастный русский народ, находившийся под польским владычеством, видел, что католичество, которое он принял, служит только средством к ополячению. Он видел, как вся аристократия и интеллигенция потонули в польском море, как его вера по-прежнему, несмотря на католичество, считалась холопской, как его священники презирались и держались в черном теле, как его храмы были иногда жалкими лачугами в сравнении с латинскими костелами и т. п. Единственный руководитель этого народа — духовенство — видело, что оно только тогда приобретет равные права с латинским клиром, когда само потонет в латино-польском море.

Вот, где зарыта собака! Латинский клир и польское правительство не понимали того, что если от простого народа отнять интеллигенцию и держать в черном теле его духовенство, то это значит самым определенным образом толкать народ в схизму, что, к величайшему горю, случалось не раз. Те умные головы, которые и теперь не устают твердить, что восточный обряд нужен только для "деревни", не понимают того, что если не будет интеллигентных представителей, которые сумеют провести в эту деревню восточный обряд, облагородить его и поставить на должную высоту, то и для деревни не будет понятно, чем католичество выше схизмы.

В особенности православные наблюдают за тем, как латиняне относятся к восточным: признают ли нас равными себе, любят ли нас, помогают ли нам, нет ли у нас вражды между собою. Поэтому они торжествуют, когда видят вторичное миропомазание обращенных латинянами или знают об этом и безмерно удивляются и бывают тронуты, когда видят проявление нашего полного равенства с латинянами. В этом последнем особенно заслуживает внимания ласковое, отеческое и симпатичное отношение к нам высокопреосвященного архиепископа Иоанна Цепляка. Не раз он присутствовал на нашем богослужении, торжественно совершавшемся в латинских храмах, и даже служил тихую обедню в нашей церкви в этом году в светлое Христово Воскресение, а потом разговлялся у нас. Я с своей стороны твердо постановил не допускать в моем малом стаде тех отношений к латинянам, которые в Галиции доходят до геркулесовых столбов соблазна и потому не обращаю даже внимания на иногда совершенно явное душехватство со стороны латинского клира.

Теперь, со всей решительностью, в законодательство должен быть внесен акт о полнейшей равноправности всех одобренных св. Церковью обрядов и притом с указанием, что дерзающий учить или проповедовать обратное является преступником закона и подлежит отлучению от Церкви. Тогда Urbi et Orbi будет слишком понятно, что это не голос тех или иных Пап, а голос всей Церкви. Папские энциклики в счет итти не могут, потому что они обращают внимание только на отдельные случаи церковной практики и карают отдельные выступления частных лиц, а главное — совершенно не говорят о полном равноправии обрядов и таким образом не дают главной гарантии, которая требуется Востоком. До сих пор же православные в разговорах с нами ставят нас между Сциллою и Харибдою.

— Или ваш Папа, — говорят они, — настолько бессилен и лишен авторитета, что не может запретить латинизации, и тогда от соединения с католической Церковью не может быть никакой выгоды, или же Папа только представляется и лицемерит, а в глубине души хочет типизации, и тогда нам нужно бежать от него, как от обольстителя.

Есть среди нас наивные люди, которые думают, что восточных можно олатинить незаметно, что, делая им "una buona faccia" (приятное выражение лица), можно привлечь их как дикарей на ловушку. Тщетные надежды. Нашим бедным "хитрым ксендзам" нужно всегда помнить, что православные "простодушные иереи" гораздо хитрее их и прошли в этом смысле такую школу, до которой слишком далеко воспитанникам наших полу-монастырских семинарий.

Здесь уместно сказать и несколько слов о способе "пропаганды". Православное духовенство со страхом и злобою ждет теперь "натиска Рима", некоторые вопят, что он уже начался; некоторые же наши латинские священники предвкушают уже тот момент, когда понаедут сюда различные конгрегации и начнется "настоящее дело". Да, работа конгрегации необходима, и я сам хлопочу теперь всеми силами об основании особого ордена доминиканцев восточного обряда и об основании еще одного ордена Св. Семейства, но это не должно иметь широкой огласки и носить характер атаки. Конгрегации должны составляться из русских и белоруссов и тех, пожалуй, поляков и литовцев, которые настолько обрусели, что потеряли свой национальный облик или вполне идейно, (такие примеры уже есть), хотят работать в восточном обряде, чтобы, как они говорят, "загладить вину Польши перед униатами". Они должны появиться не вдруг, не "налететь" из-за границы, а незаметно и постепенно вырасти на русской почве. Желателен только приезд руководителей, но и то в самом малом числе и с большим разбором. Надо помнить те исторические уроки, которые были даны латинским конгрегациям на Востоке. Если пришлось, после нескольких эфемерных успехов, остановиться перед каменной стеной слабых, бедных и угнетенных восточных патриархов, то много ли они своим "натиском" и "работой" сделают в России? Они только заставят русскую улитку окончательно спрятатв свои рога, которые она благодаря нашему подходу начала уже немного показывать.

Но у нас есть еще одно "течение мысли", если можно так выразиться, среди латинских священников. Их поражает "адогматизм" русского человека. Западный, логический склад их ума не мирится с тем, что человек, называющий себя православным и даже кричащий о своем "истинном православии", вместе с тем верит в переселение душ, или считает таинства человеческой выдумкой, или вместе с Дарвином и Геккелем производит человеческий род от обезьяны и т. п. Им, одним словом, пришлось столкнуться с тем, что у самого ярого православного своя догматика, часто весьма мало напоминающая не только "русское православие", но даже далекая от основных принципов христианства. Это поражает и приводит в полное отчаяние. Вывод таков: русского человека только тогда можно сделать католиком, когда он будет оторван от своего религиозного бытового прошлого, когда новая латинская форма сделает из него нового человека. Вот печальные мудрствования людей, которые хотят быть умнее св. Церкви. Когда мы указываем им, что тогда масса народа, т. е. 95% пропадет, нам безжалостно отвечают: и пусть пропадают.

Полнейшая неспособность понять русскую психологию и окружающую обстановку заставляет латинских священников видеть в нас людей косных и ленивых. Они удивляются, почему среди русских католиков так мало деятельности, нет конгрегации, собраний, даже церковного хора (в Петрограде), совершенно забывают, что мы имеем дело со вчерашними православными, далеко еще не проникнутыми католической идеологией. У них имеются уже готовые кадры девоток, терциарок и интеллигентов, которые слушаются не только их малейшего слова, не только сами делают все возможное для ведения пропаганды, но еще дают им возможность жить спокойно и не заботиться о хлебе насущном".

"В заключение считаю нужным повторить еще раз, что польский клир помогает нам материально и на столько, что без его поддержки мы не могли бы жить, однако он не может работать в деле св. Соединения. Зависимость в материальном отношении от латинского клира — вещь очень тяжелая, в особенности для возглавляющего русское католическое дело. Я должен быть от этого избавлен, что при моих более чем скромных потребностях не представляет особенных затруднений. Эта зависимость сильно связывает мне руки и не позволяет действовать самостоятельно.

По буллам Первосвятителей, они (латинский клир) могут быть только нашими помощниками. Поэтому необходимо, чтобы ко всем прочим правам нам было дано и то, что ведение дела, направление его в известном духе должно принадлежать исключительно нам. По слухам, в Люблине хотят устроить семинарию для восточных русских миссионеров. Если это так, то на нас свалится новая беда. Где угодно, но только не в Люблине или в каком-нибудь польском городе: всякое соприкосновение с Польшей — провал вполне гарантированный для нашего святого дела. Нужно постараться в корне пресечь эту нелепую затею, ибо если такой "миссионер" появится в России, то от него будут бегать как от чумы. Даже, если бы он не бьш поляком, достаточно уже того, что он окончил курсы в польской семинарии. Пусть устраивают эту семинарию хоть на луне, но только не в Польше"!

Если бы высказанное о. Леонидом о вреде, причиняемом польским клиром делу русского католичества нуждалось в новых доказательствах и подлежало проверке на практике, то выполнить такую задачу нельзя было успешнее, чем это сделало само польское духовенство. Начало положил митрополит Эдуард Ропп в Варшаве, куда он прибыл после освобождения из советской тюрьмы, состоявшегося по ходатайству Ватикана. На страницах печати он повел пропаганду в пользу двухобрядовой системы (биритуализма). Несмотря на всю ее несостоятельность, чтобы не сказать большего, четверть века тому назад в Польше на нее возлагались большие надежды. При помощи ее вся русская католическая акция перешла бы в руки польского духовенства. По существу этот план уничтожил бы многолетнее дело Папы св. Пия X и митрополита Андрея Шептицкого и прикончил бы одним ударом миссию Российского Экзархата. Во внимание к высокому иерархическому положению автора газеты и журналы предоставили ему свои страницы. Об его плане стали говорить и писать.

Естественно, .что одним из первых откликнулся на этот проект о. Леонид, против которого он был непосредственно направлен и чей авторитет он подрывал еще больше.

"Я немного не понимаю Роппа, — написал он митрополиту Андрею, с одной стороны он кажется за нас, а с другой, склонен слушать таких наших врагов, как например, Зелинский. Мне он кажется человеком не особенно глубоким, к тому же немецкое высокомерие не позволяет ему как следует оценить переживания русской души. Например, во время своего пребывания в Москве он повторял, что интеллигенция пойдет только в латинский обряд, а про экзархат отзывался, что это дело не прочное и, может быть, будет все уничтожено".

"С непостижимой быстротой превратившись в сторонника всего польского, достопочтенный архипастырь начал усиленно проводить мысль, что для успеха русской миссии необходимо, чтобы священники были биритуальными, служа по латинскому и по восточному обряду. План очень прост: всякие недоразумения прекратятся, если во главе будет стоять один иерарх и один клир, совершающие богослужения и требы по обоим обрядам. Так что восточными или латинскими будут только самые храмовые здания, их утварь и священные предметы (облачения и книги). В "Bulletin Catholique de Pologne" (15 июня 1921 г., № 2-з) он поместил статью под заглавием "Les perspectives du Catholicisme en Russie" ("Перспективы католичества в России"), в которой, помимо тенденциозного освещения фактов, проводил идею своего несчастного биритуализма, защищал поляков от обвинения в шовинизме и, наконец, разразился таким перлом: "В этой акции в России, Польша, ее ближайшая соседка, которая знает лучше всех русскую психику, которая легче всего учит русский язык, должна, не отстраняя от этого поля и всякую другую добрую волю, сделать первые шаги". Эта фраза сдабривалась оговоркой, что работать в России могут только те польские миссионеры, "которые хотели бы работать для славы Божией, без примеси политических и национальных целей, хотя бы только в качестве добавления", как-будто такие поляки, вообще, могут существовать. Через преосвященного Иоанна Цепляка я узнал, что предполагается завести миссионерскую семинарию в Люблине, ректором которой Ропп прочит Лозинского. Не удовольствовавшись проектом, он отправился в Рим, где решил поставить вопрос ребром: или он слагает с себя управление Могилевской архиепархией, или же его проект принимается. Сам Ропп взялся проводить свой проект, совершенно игнорируя меня. Разумеется я сделал все возможное, чтобы провалить проект: писал к покойному Папе, кардиналу Burn и нунцию Ceretti. Наш московский католик Кузьмин-Караваев (сын знаменитого русского экономиста) написал по моей просьбе блестящую критику на статью Роппа и послал ее заграницу. Ропп стал жаловаться преосвященному Иоанну Цепляку, что "кто-то ему в Риме мешает"... Наконец я узнал от Каревича, что проект лопнул, но теперь снова слышу, что Ропп отправился к новому Папе. Очевидно беспокойный старик попытается навязать св. Престолу свою дикую затею, потому прошу следить за ним. Что он явно наш враг, это вне сомнения. Преосвященный Иоанн передал мне, что недавно Ропп выразился о Вас таким образом, что Шептицкий, де, мой личный друг, но я не могу согласиться с его образом действий, так как он своим политиканством портит дело Церкви. Ненависть поляков против Вас не знает предела".

11 декабря 1921 г. Д. Кузьмин Караваев прочитал в Москве доклад на тему "Православная Церковь и католичество в России", в котором он сказал между прочим следующее:

"Монсиньор Ропп родился и вырос в России. По своему положению он имел друзей среди русских. Он был членом первой Государственной Думы. В начале революции он делил тюремное заключение со многими представителями русского священства. Тем тяжелее убеждаться в односторонности его наблюдений".

"Существующие в России польские церкви имели исключительное значение для католичества раньше, когда старое правительство не допускало восточного богослужения. Теперь положение переменилось. Восточное богослужение не встречает препятствий. Русский экзархат существует открыто, — и в нем русское православное священство видит представительство Апостольского Престола. У экзархата есть связи и положение. Ему нужна помощь, о которой он не устает просить. Но мы думаем, что в видах этой помощи надо считаться с мнением самого экзархата, потому что, как бы хорошо ни знали русскую интеллигенцию поляки, русские люди, входящие в экзархат, знают ее все-таки лучше".

"Поляки сейчас представляются большинству русских людей, как граждане постороннего, далеко не дружественного государства. Польские приходы в связи с реэвакуацией пустеют и опираться на них для дела миссии невозможно".

"Мы ждем помощи с Запада, мы ждем людей лойяльных и беспартийных, но таких, которым были бы близки и понятны настроения русских церковных кругов".

Почти одновременно, о. Глеб Верховский выступил на страницах "Echos d'Orient" (№ 127-128 за июль-декабрь 1922 г.) с обстоятельной статьей "L'action catholique en Russie", в которой доказал всю несостоятельность проекта митрополита Роппа, не оставив в нем буквально "камня на камне". Хотя статья о. Глеба и была напечатана как его личное мнение, но все-таки, ее поместил серьезный французский журнал, специальностью которого были вопросы христианского Востока. Впрочем, отповедь французов митрополиту Роппу этим не ограничилась.

В конечном итоге, от выступления митрополита Роппа и шума, поднятого вокруг его плана, сейчас не осталось почти ничего. История этого вопроса может интересовать лишь того, кто задумывается серьезно над ошибками прошлого. Впрочем, во всем этом есть одно обстоятельство, сыгравшее, в конце концов, положительную роль, которую автор пресловутого проекта в свое время вряд ли учитывал. Оружие, которое он употребил против митрополита Андрея Шептицкого и Российского Экзарха, оказалось в его руках своего рода бумерангом. Их оно не задело, а его самого, вместе с группой, которую он возглавлял, больно ударило. Итоги и выводы о. Леонида, собранные в настоящей главе приобрели от этого только большую силу .Чтобы не быть голословным, достаточно привести хотя бы два характерные отрывка дальнейших выступлений митрополита Роппа в Civilta Cattolica (29.5.1920) и в "La Croix" (2.3.1922), оставшиеся, повидимому, неизвестными о. Леониду, т. к. о них он не упоминает никогда в своих письмах:

"Русскому, вообще, непонятна возможность разнообразных внешних форм в делах веры. Поэтому он считает греко-славянский обряд униатов — римской фальсификацией, не внушающей ему никакого доверия. С другой стороны, славянский обряд для культивированных русских, дружественно относящихся к прогрессу, мало привлекателен. Для них он является синонимом религии, порабощенной государством, религии безжизненной, не имеющей цивилизирующего и морализирующего действия, с длинными и скучными службами, с Причащением в отвратительной форме (общая ложечка, которую запускают каждому в рот) и т. д. Одним словом, ничто его не привлекает в этом обряде, а многое отталкивает от него. Поэтому-то он и чувствует себя католиком, настоящим русским католиком, только приняв латинский обряд. С другой стороны, масса народа никогда не расстанется со своим обрядом. А из этого следует, что высшие классы могли бы принять латинский обряд, в то время, как народ оставался бы в восточном. Между тем, этого надо избежать любою ценой. Чтобы достичь этого, я вижу только одно средство: прежде всего разрушить китайскую стену, разделяющую оба обряда. Это значит, что каждый католический священник, призванный работать в России, должен без ограничений работать в обоих обрядах, согласно потребностям своего стада. Во-вторых, нужно избежать двух юрисдикции на одной и той же территории. Епископ или католический викарий должен иметь под своей властью всех католиков, к какому бы обряду они ни принадлежали ". (" Civilta Cattolica ", 29.5.1920).

"Великий польский народ, искренне католический, пробывший больше столетия под русским игом и тем не менее не пропитавшийся ненавистью (если такая ненависть, действительно, существовала; то только со стороны русских чиновников и православного духовенства в прежней Польше, где некогда было католичество в славянской форме под названием унии; о ненависти же между русским и польским народом, или ненависти со стороны латинского клира, будучи правдивым, нельзя говорить), легче всех учит русский язык, быстрее всего приспособляется к русской психологии. Поэтому, я спрашиваю себя, не призван ли Провидением прежде всего именно этот народ работать в винограднике Господнем в России, где жатва может быть очень обильной и где столь большая нужда в священниках. Когда я обращаюсь к истории, то нахожу, что Польша действительно была призвана нести христианскую цивилизацию и веру на Восток; ее блеск и упадок шли параллельно с большей или меньшей ревностью, которую она проявляла в этой провиденциальной миссии; то, что она не могла сделать в своей славе, она должна была выполнять в своем страдании: это доказывают сотни католических церквей, построенных поляками в России. Поэтому нужно помочь ей в том, чтобы она снова приняла на себя эту задачу для блага русского народа и для своего собственного. Таким образом, здесь в Польше, надо пробудить апостольский дух, найти и подготовить миссионеров"... и т. д и т. д. (" La Croix ", 2.3.1922).

В упомянутом о. Леонидом журнале "Bulletin Catholique de Pologne", (в том же номере), можно было, как он написал вл. Андрею, прочитать в обозрении печати еще и следующее, тоже весьма характерное заключение:

"Не подлежит сомнению, что дальновидные круги Римской курии отдают себе отчет в той важности, какую имеют хорошие отношения с Польшей, и в ее роли в Восточной Европе. Нужно, чтобы со стороны Польши все было высказано определенно и ясно. Польское правительство и польская Церковь должны заговорить решительным образом, прямо и категорически".

В сентябре 1921 г. в Варшаве состоялся католический съезд, на котором знакомый нам уже по Петербургу польский иезуит, о. Ян Урбан прочитал такую резолюцию:

"Итти с европейской культурой на Восток — вот задача Польши. Дать России то, что создало эту культуру, что стало ее душой — католичество; вот миссия Польской Церкви. Этой миссии изменили те, которые подписали Рижский договор".

Какую именно форму принял бы этот поход с европейской культурой в Россию, имей в ней Польша те же возможности, что и в Восточной Галиции, сказать a priori, конечно, трудно. В самой же Польше ее поход на православных русских, начиная с конкордата с православной Церковью и кончая пресловутыми "ревиндикациями" — намерением латинского духовенства отобрать у православного населения 724 православных храма (это были, искони, православные храмы, во время Унии ставшие униатскими, а после уничтожения Унии — снова православными), имел для воссоединения Церквей такие последствия, какие можно, пожалуй, сравнивать только с IV Крестовым походом и взятием Константинополя крестоносцами в 1203 г. (Как известно, "ревиндикациям" помешало главным образом знаменитое выступление митрополита Андрея Шептицкого в печати против, как он выразился, "нового насилия"; в результате целой кампании, гражданский суд отказал в иске польскому духовенству). Начавшийся "поход" побудил о. Диодора Колпинского, перед тем как покинуть Польшу в 1929 г., высказаться в письме к старому другу, Д. В. Философову, редактору варшавской русской газеты "За свободу":

"Больно видеть, что безответственными в католическом, в христианском смысле политиканствующими элементами создается на рубеже России и Запада — на "кресах" многострадальных — новое средостение между католической церковью и русским православием. Неужели и так недовольно преград; к соединению?

За пределами Польши просто не знают еще всего, а то ужаснулся бы католический мир, ибо не католичество то, что там так часто перед православными демонстрируют...

Надо помнить, что здесь-то и таится корень той деморализации, которую вносило антиправославное пользование православием в целях русификации (хотя, конечно, теперь многое преувеличивается в этом) и которую вносит антикатолическое пользование католичеством в целях полонизации... ".

Это и было то "ПЛОХОЕ, НИКАК НЕ РИМСКОЕ КАТОЛИЧЕСТВО", о котором сказал свое слово в Риме митрополит Андрей и которое несет ответственность за свои плохие дела перед историей Вселенской Церкви. О. Леонид написал ему однажды под непосредственным впечатлением:

"Ни один поляк не должен переходить нашу границу. Я расписал Св. Отцу все gesta diaboli per polonos, которые происходят теперь в Польше, где польское правительство давит православную Церковь, сажает в тюрьмы православных, отказавшихся подписать конкордат, закабаляющий православную Церковь польскому правительству. Наиболее характерные статьи конкордата я послал Св. Отцу".

"Quo vadis, Polonia?" Этот роковой вопрос многие, искренне любящие Польшу, не раз себе задавали в той насыщенной атмосфере, когда над ней быстро собирались, а потом угрожающе нависли темные тучи. Бич Божий был тогда занесен и над Польшей. Он ударил по ней на наших глазах. Недавняя действительность быстро стала достоянием истории. Ее вытеснили ужасы, пережитые несчастным населением Польши в годы её страшного лихолетия, последствия которого долго и трудно изгладить.

Страница истории перевернулась. Уроки ее, особенно в наше время, забываются, к сожалению, слишком скоро. Приходится поэтому иногда их обновлять, чтобы избегать повторения старых ошибок.

Биритуализм митрополита Роппа провалился, ибо в Риме он не получил полномочия уничтожить дело, основание которому положил св. Пий X и исполнителем которого был митрополит Шептицкий.

ГЛАВА III — «ЗДЕСЬ ТЕРПЕНИЕ И ВЕРА СВЯТЫХ»

О. Иосиф Белоголовый и его письмо к Папе Пию XI. — Приглашение о. Экзарху прибыть на Могилевские торжества 13 мая 1922 г. — "Вернулась Уния!" — Мысли о. Леонида о белорусском церковном движении. — Его молитва о соединении Церквей. — "Дьявольские опыты". — Вторая поездка о. Леонида в Могилев. — Закрытие церкви на Бармалеевой улице. — Тайные богослужения "как в катакомбах".

Еще в 1917 г. о. Леонид подружился с о. Иосифом Белоголовым, профессором канонического права в Петербургской католической Духовной Академии. Ему было тогда 35 лет. Обращала на себя внимение его изысканная интеллигентность, большой ум, разносторонняя образованность; в своей специальности он был совершенным знатоком. Отлично владея русским языком, он изучил и правильно понял психологию русского народа.

О. Иосиф принадлежал к тем интеллигентным кругам Белоруссии, целью которых была борьба за духовное возрождение и обновление их народа. Чуждый узкого национального шовинизма, он видел возрождение Белоруссии в ее проникновении католической культурой, но не польской, а национально-белорусской, развивавшейся когда — то на почве св. Унии. Русское католическое дело, его задачи и характер проповеди восточного католичества были очень близки его чуткому славянскому сердцу. О. Иосиф понимал все это по-восточному и сам был готов, если бы это потребовалось, принять восточный обряд. Неудивительно, что на этой почве он близко сошелся с о. Леонидом.

Митрополит Эдуард Ропп вполне доверял о. Иосифу и назначил его деканом (благочинным) в Могилев, с правами своего делегата. Однако, смелость и решительность, с которой о. Иосиф принялся за проведение церковных мероприятий, и борьба, которую он повел бескомпромиссно за дорогие ему идеалы, повели к тому, что он нажил себе много врагов. Устранить о. Иосифа в те времена им было нетрудно. Достаточно было обвинить его в контр-революции. Большевицкие власти, действительно, быстро откликнулись на донос. О. Иосифа арестовали и посадили в тюрьму, где он просидел больше года под постоянной угрозой расстрела, перенес сыпной тиф и другие болезни. Просто чудом избежав смертной казни и выпущенный из тюрьмы в таком состоянии, что от него оставалась только жалкая тень — кости и кожа, он был вычужден после этого скитаться четыре месяца почти без крова и пищи. От всего пережитого, его нервы совершенно расстроились, он потерял память и стал неврастеником.

Однако, глубокая вера и железная воля помогли о. Иосифу воспрянуть духом и стать на ноги. Он вернулся в Могилев, сделался там снова деканом и быстро снискал себе уважение и любовь у своей паствы. Тем не менее его откровенно — белорусская политика продолжала вызывать к себе враждебное отношение, в особенности со стороны польского клира. В этом была главная причина неладов о. Иосифа с петроградской курией, видевшей в нем беспокойного и тщеславного человека.

О. Леонид хорошо знал своего друга. Обвинение его в тщеславии он считал сильно преувеличенным. О. Иосиф был по своей натуре своего рода "спортсменом", готовым всегда добиваться успеха во что бы то ни стало. Правда, при этом он был непрочь иной раз и немного похвастать. Слабыми сторонами его характера о. Леонид считал скорее резкость и раздражительность, несколько повышенное самолюбие и светскость с примесью тонкой, холодной иронии.

В начале мая 1922 г., О. Леонид встретился в Москве с о. Иосифом после долгой разлуки и в беседе с ним рассказал откровенно о своих затруднениях в проповеди и распространении русского католичества. О. Иосиф быстро вник в суть дела и написал письмо Папе Пию XI. В нем он ясно подчеркнул необходимость отстранить поляков от русского католического дела и передать его целиком в руки экзарха. Это письмо настолько характерно для о. Иосифа и так хорошо выражает понимание им восточного католичества, что мы приводим его здесь в переводе дословно (подлинник на французском языке):

Могилев, I9-V-I922. СВЯТЕЙШИЙ ОТЕЦ!

События последнего времени в России настолько подвинули вопрос воссоединения православных с католической Церковью, что я позволяю себе обратиться к Вашему Святейшеству с этим письмом, чтобы в мере моих сил посодействовать тому великому делу, над осуществлением которого работали лучшие представители Святейшего Престола.

Родившись в Петербурге, я вращался всегда в русской православной среде и изучал с большим интересом психологию и чувства этого родственного мне по крови народа. Может быть нет на свете другого народа, у которого религиозные чувства были в такой мере сплетены с его национальной жизнью и историческим прошлым, как у русского; для русского народа, его "православная вера" не что иное, как мистическое представление о национальной жизни и историческом прошлом.

Из этого можно вывести заключение, что для привлечения этого народа в лоно католической Церкви необходимы такие миссионеры, которые не только хорошо говорили бы по-русски, но и были способны делить с этим народом его жизнь, слившись вполне и безраздельно с его чувствами и надеждами, и которые не были бы ему ненавистны-, ни по национальным соображениям, как поляки, ни в силу укоренившегося предубеждения, как иезуиты. Задача эта не под силу иностранному миссионеру, в особенности поляку, вследствие чувства взаимного недоверия.

Помимо этого, атмосфера, в которой протекает жизнь Могилевской архиепархии, так отравлена отсутствием в ней точно определенных канонических актов, заменяемых произвольными действиями лиц, принадлежащих даже к наивысшей иерархии, что никакая миссионерская работа не может здесь развиваться методично, следуя твердо установленной и ясной идее. Так например, приходские книги для записей, даже заведенные после опубликования кодекса, совсем не согласованы с тем, что он предписывает. Назначения и переводы клириков делаются, не сообразуясь с предписанным в кодексе, а иногда и с явным нарушением его. Поляки произвольно вмешиваются в русские дела, не считаясь с проистекающими из этого вредными последствиями, и пытаются заниматься проповедью католичества в то время как их собственные приходы находятся в плачевном состоянии и в них отсутствует какая-либо приходская жизнь. Они или незнакомы со всеми энцикликами, постановлениями и традициями Святейшего Престола в отношении Востока вообще и России в часности, или же относятся к ним с пренебрежением.

Недавние попытки ввести биритуальную (двухобрядовую) иерархию ясно показывают, что авторы этого странного проекта даже не подумали ни об его пагубных последствиях для русской миссии, ни просто об его канонической несостоятельности.

Русская миссия может быть осуществлена только русскими католическими силами, хотя и малочисленными до настоящего времени, но происходящими из самого сердца России, плоть от плоти и кость от кости этого народа. Латинский клир может только оказывать помощь этим миссионерам, следуя их указаниям, но не предпринимая никогда ничего от себя motu proprio, (не действуя по собственному побуждению). Католическая Церковь, столь мощная благодаря единству своих действий, обладающая божественной благодатью, должна быть на высоте своего положения также и в этом вопросе. Вселенская, и в то же время применяющаяся к национальному характеру каждого народа, чтобы не быть ему чуждой, католическая Церковь должна показать себя дружественной и русскому сердцу, считаясь с тем, что для русского даже самый прекрасный поляк останется всегда поляком, т. е. человеком совершенно неприемлемым для русского религиозного сознания.

Вот почему, признавая свою ответственность перед св. Церковью, я осмеливаюсь открыто высказать Вашему Святейшеству то, что думаю о воссоединении православных с католической Церковью, считая, что не смею молчать в данный момент, когда от лойяльного и правильного осведомления Святейшего Престола зависит весь успех католического дела в России.

Единственной практической мерой, чтобы обезпечить успех русской миссии, было бы во-первых: подтвердить энциклику "Orientalium dignitas" и соответственные акты Конгрегации Пропаганды, т. е. обязанность всех православных, переходящих в католическое вероисповедание, сохранить восточный обряд, и не допускать перехода русских в латинский обряд, так, чтобы не существовало даже выражения "русский латинского обряда"; во-вторых — сосредоточить управление миссией в России исключительно в руках русского экзарха, утвержденного в его сане блаженнопочившим Папой Бенедиктом XV. Всякое иностранное вмешательство, особенно же польское, должно быть исключено, и без разрешения экзарха, sub poena excommunicationis latae sententiae, (т. е. под страхом отлучения церковным решением), никто да не смеет действовать иначе, хотя бы это и служило распространению католической веры в России. Только иностранные миссионеры, допущенные экзархом, как отвечающие этой цели, могут получить право участия в миссии, и только теми методами распространения веры, которые дозволены экзархом; только с его разрешения могут издаваться и употребляться в России книги и журналы. Очень важно, чтобы люди, методы и литература подлежали цензуре той единственной организации, которая может быть сведущей в этом деле.

Если Ваше святейшество благоволит признать мое осведомление достойным Вашего благослонного внимания и потребует более точных доказательств того, что я утверждаю, то я сочту себя счастливым удовлетворить этому требованию.

Позволяю себе обратить внимание Вашего Святейшества на спешность решения этого вопроса, так как:

1) Православные требуют и хотят услышать голос Святейшего Престола,

2) Польская пропаганда стала уже опасной и вредной, сея соблазн и утверждая недоверие к католичеству,

3) Открытие границы даст свободный доступ многочисленным польским и другим миссионерам, что совершенно погубит дело или приостановит его на многие годы.

***

Вскоре после московского свидания, о. Иосиф Белоголовый телеграфировал о. Леониду в Петроград, прося его непременно приехать в Могилев к и июню н. ст. Хотя железнодорожный билет и стоил тогда 15 миллионов рублей, о. Леонид немедленно собрался в дорогу и ii-ro утром был уже на месте. Там он узнал, что 13 июня в Могилеве устраивается грандиозное празднество в честь св. Антония Падуанского, чудотворный образ которого находится в местном католическом соборе. О. Леонида встретили в Могилеве очень торжественно, как "униатского владыку". Он отслужил две литургии в самом Могилеве и одну в местечке Софийск, в 25 км. от Могилева. Во время пребывания там о. Леониду пришлось много беседовать с представителями интеллигенции, и он сказал у них четыре проповеди.

Так как к 13-му июня в Могилев приходят из окрестных деревень кр'естные ходы, то вскоре в городе собралась толпа около двадцати тысяч человек с хоругвями и иконами и с пятью священниками. О. Иосиф сделал, кажется, все для того, чтобы пребывание о. Экзарха в Могилеве было обставлено как можно торжественнее. Повсюду подчеркивалось полное равенство восточного обряда с латинским. Как старший по сану и прелат Римской Церкви, Экзарх был центральной фигурой всех торжеств. Во время латинских богослужений он сидел на особом возвышении, благословлял фимиам, и латинские священники преклоняли перед ним колена, прося благословения, когда надо было выйти на проповедь. Удивление народа, увидевшего "православного попа", окруженного такими почестями, было немалым. Однако, когда все разъяснилось, удивление сменилось большой радостью:

— Вернулась уния!

Эта радостная весть переходила из уст в уста и пришлась по сердцу как православным, так и католикам. Православное духовенство тоже оценило по достоинству это событие и выступило с разными "слухами" об о. Леониде:

— Он контр-революционер! (Это было тогда самым действительным средством, чтобы натравить на нежелательное лицо "государственную" власть):

— Он польский иезуит, присланный сюда для уловления православных через унию!

Все тут было, как выразился о. Леонид, "чин чином". Однако ничто не могло ему помешать. Когда он служил вторую литургию 18 июня (в том году на этот день было перенесено празднование Тела Господня), то в церкви, переполненной до отказа, были почти одни православные. Это не укрылось, конечно, от православного епископа Варлаама, у которого в тот же день была в храме лишь небольшая группа старух и ребят. Возревновав о православии, епископ Варлаам предал анафеме всех посещавших "униатские богослужения". Однако цели он этим путем не достиг. Еще на первой литургии о. Леонида, 13 июня, присутствовали два православные протоиерея и один диакон. На обеих его литургиях прислуживал православный псаломщик в стихаре, который одолжили для этого случая из православной же церкви. Оттуда были и певчие. Хором управлял славившийся в Могилеве православный регент Грайко. В Софийске, на богослужении о. Леонида, пели даже два православные хора, присутствовал один православный священник, а часы и Апостола читал ... православный диакон. По дороге в Могилев некоторые католические процессии проходили через православные деревни. Православный народ выходил католикам навстречу с хоругвями и крестами; население стлало по дороге полотна, выносило для благословения хлебы.

13 июня на Могилевском кладбище была торжественная служба, на которую все двинулись крестным ходом после литургии о. Леонида в соборе. О. Леонид присутствовал на богослужении в полном облачении и митре, при чем ему было устроено сидение "чуть ли не выше престола". Наряду с католиками, тысячи православных заполнили кладбище. О. Александр Сак, настоятель в Фащевке, сказал по-белорусски проповедь на тему о Соединении Церквей. Он "говорил просто, захватывающе, трогательно, но, — по словам о. Леонида, — пожалуй уж слишком агитационно...".

Интерес к церковному единству дошел до того, что 18 июня, после литургии, которую служил о. Леонид, к нему явилась депутация от местной православной интеллигенции, чтобы поблагодарить за службы и проповеди и попросить "осчастливить еще раз своим приездом и не забывать, что все жаждут скорейшего восстановления унии".

"Одним словом, — заметил по этому поводу сам о. Леонид, — колоссальное впечатление, громадный сдвиг: многие говорят, что они уже теперь стали снова униатами, так как уния вернулась... Если бы хоть парочку наших образованных священников, как пошло бы святое дело"!

Из латинских священников дали свое согласие на переход в восточный обряд о. Александр Сак, о. Антоний Ярмолович (прекрасный молодой священник, викарий о. Белоголового) и еще о. Концевич, литовец, человек "с совсем русской душой". О. Леонид указал им, что все они должны сплотиться около о. Белоголового, поддерживать его и приискивать новых ревнителей воссоединения православия с католичеством. О. Леонид решил непременно съездить еще раз в Могилев, рассчитывая, что о. Белоголовый соберет к тому времени вокруг себя ревнителей церковного единения из среды латинского духовенства. Тогда, думал он, можно будет всем вместе устроить совещание и решить, что делать дальше.

Так же около того времени некто Владимир Андреевич Голынский, настоящий белорусе, человек очень .благочестивый и добрый, изъявил желание О. Леониду стать священником восточного обряда. Предлагал себя о. Леониду, тоже в качестве восточного священника, еще один русский, латинянин, настоятель костела, хорошо знавший психологию русского народа и понимавший особенный характер проповеди восточного католичества. Тем не менее, о. Леонид отнесся к этому священнику с осторожностью. Он считал, что из него выйдет полезный работник в деле соединения Церквей только при условии, если он попадет в хорошие руки.

Свои выводы из собеседований с белоруссами о. Леонид изложил в письме к митрополиту Андрею, содержащем отчет о могилевских днях, знаменательных и для самого о. Леонида:

"Теперь Вашему Высокопреосвященству предстоит не малый подвиг. Нужно во что бы то ни стало назначить для белоруссов в России, находящихся в губерниях Могилевской, Минской, Витебской и Смоленской и в других местах, какого-нибудь особенного латинского представителя, однако отнюдь не с титулом Апостольского викария, что страшно оскорбило бы православных, которые думают, что Апостольские викарии назначаются только для языческих стран. Нужно представить Св. Престолу крайнюю необходимость располячить католическую Церковь в России. Если раньше, при царском режиме, подобного рода располячивание могло быть использовано царским правительством в целях распространения схизмы, то теперь этой опасности не существует. Конечно, поляки, чтобы не лишиться своего преобладания, продолжают доказывать, что католичество держится в России только благодаря им, но теперь это только смешно. Наоборот, попытки задушить наростающее белорусское движение могут привести к весьма печальным результатам... Сам преосвященный Иоанн Цепляк сознает, что управление громадной архиепархией, своими размерами превышающей всю Западную Европу, непосильно для одного человека, и писал в Рим о разделении ее на отдельные епископства. Для белорусских католиков должен быть свой особенный епископ. Но это должен быть не только белорусе по происхождению, но и по убеждению и по своим культурным стремлениям, а также и по своим безусловно дружественным отношениям к св. Унии, который прежде всего заботился бы о восточных, а потом уже о латинянинах, ибо успех нашей миссии всецело зависит от отношения к нам латинского клира. Единственным таким человеком является пока о. Белоголовый, и, если он не дорос до епископства, то необходимо во что бы то ни стало дать ему должность администратора белорусских епархий. Я думал сначала склонить его, чтобы он согласился быть Вашим восточным представителем в Белоруссии, но он справедливо указал мне на то, что латинское представительство гораздо важнее.

— Если я буду назначен восточным представителем митрополита Андрея, — сказал он, — то поляки сейчас же назначат другого представителя, который будет мне все портить и восстанавливать против меня население.

Поэтому восточное представительство нужно дать, как мне кажется, ему же только тогда, когда он будет совершенно независимым администратором Белоруссии, тем более, что духовенство, которое я видел на празднике св. Антония, просило меня ходатайствовать, чтобы преосвященный Иоанн Цепляк дал о. Белоголовому обширные делегатские полномочия. Епископ уже согласился на мои просьбы и обещал написать митрополиту Роппу, но, принимая во внимание его крайнюю нерешительность и слабость воли, нужно действовать-помимо него.и представить дело в Риме во всей его важности, добиваясь полной независимости белорусских епархий от Могилевской архиепархии. Кафедра Могилевского архиепископа должна быть .перенесена в Петроград, где она всегда фактически и находилась, и должен быть совершенно уничтожен бессмысленный титул "Могилевской" архиепархии. Я постараюсь, конечно, чтобы белорусское духовенство само приняло в этом участие и хлопотало в Риме; нужно было бы устроить и ходатайство, ло возможности, всей белорусской интеллигенции, о чем я буду стараться в следующий приезд в Могилев...".

Как видим, пережитое за эти дни в Могилеве, навеяло о. Леониду ряд мыслей о дальнейшем развитии его миссии и о том, что и как, шаг за шагом, для нее нужно было делать. Плодом могилевской поездки явилась и молитва о соединении Церквей, написанная о. Леонидом. Такая молитва, по его мнению, должна быть краткой, ясной и всем доступной, приемлемой как для католиков, так и для православных. Как внелитургическая, она должна быть написана высоким русским слогом, так как церковно — славянский язьш стал понятен только немногим. Сообразуясь с этим, о. Леонид предложил митрополиту Андрею принять следующий текст, который в наши дни стал широко известен, как

МОЛИТВА О. ЛЕОНИДА ФЕДОРОВА О СОЕДИНЕНИИ ЦЕРКВЕЙ

"Призри, милосердый Господи Иисусе, Спаситель наш, на молитвы и на воздыхания грешных и недостойных рабов Твоих, смиренно к Тебе припадающих, и соедини нас всех во единой, святой, соборной и апостольской Церкви. Свет Твой незаходимый пролей в души наши. Истреби раздоры церковные, дай нам славить Тебя единым сердцем и едиными устами и да познают все, что мы верные ученики Твои и возлюбленные дети Твои. Вла-дыко наш многомилостивый, скоро исполни обетование Твое, и да будут едино стадо Твое и един Пастырь в Церкви Твоей, и да будем достойно славить имя Твое святое всегда, ныне и присно и в бесконечные веки. Аминь".

Говоря об этих церковных торжествах и том движении к единству, какое они порождали в среде верующих, нельзя никак упускать из виду общий, поистине жуткий, мрачно-демонический фон, на котором описанные светлые события развивались. В том же Могилеве, о. Леонид был свидетелем, как на улице сжигались религиозные книги. Это был лишь небольшой "фрагмент" повального уничтожения богословских библиотек.

Не только весь правительственный аппарат в России был уже прочно в руках пособников сатаны, но были и случаи открытого преследования молящихся. Тёмными силами из множества явлений этого рода, упомянем здесь для примера одно, переданное Ю. Н. Данзас со слов ее духовника, доминиканского патера, а впоследствии епископа Амудрю, так что достоверность его не подлежит сомнению. Одна набожная прихожанка жаловалась р. Амудрю, что ей мешает молиться нечто "непреодолимое". О. Амудрю дал ей для молитвы специально освященные четки. Через несколько дней она вернулась к нему и принесла эти четки совсем исковерканными; крест оказался скручен спиралью. Юлия Николаевна была тогда очень осторожна в суждениях о сверхъестественности разных "дьявольских опытов", как называл эти явления о. Леонид. Она высказала ему однажды, что тут большую роль играет собственное воображение, галлюцинации и т. п.

— Какая тут галлюцинация, — сказал он в ответ, — у нас в Каменицком монастыре после подобного "опыта" большой медный кувшин оказался втиснутьш в другой, меньшего размера, что никакими человеческими силами нельзя было сделать!

Однажды, — это было вскоре после возвращения из Могилева, — уже под вечер, о. Леонид поднялся из своей квартиры к сестрам "Общины Св. Духа" для обычной беседы. Такие беседы происходили у них тогда каждый день и продолжались час-полтора. В этом месяце они были посвящены главным образом разъяснению текстов Ветхого Завета, их символическому и христианскому толкованию. О. Леонид раскрывал им, как ветхозаветный символизм преломляется в христианском сознании. Он особенно задерживался на книгах Бытия, книге Царств, на Пророках. О. Леонид знал их великолепно, говорил всегда без подготовки, цитируя тексты на память. Он не только знал эти книги, но и любил их. Говорил он всегда интересно, увлекательно, положительно переживая христианское толкование Ветхого Завета.

Этот раз Юлия Николаевна обратила внимание, что о. Леонид говорит как-то вяло, скучно. Видимо, он был не в ударе, словно чем-то расстроен. Как обыкновенно, о. Леонид сидел на стуле за столом, на который ставилось Распятие. Вдруг он вздрогнул, словно увидел что-то страшное, и замолчал. Сестры заметили, что о. Леонид смотрит влево от себя в угол. Лицо сразу побледнело, стало серо-зеленым, и весь он как-то осунулся. Сестры невольно тоже покосились на угол, но ничего не заметили. Силясь скрыть свое состояние, о. Леонид, видимо со страшным усилием, пытался продолжить беседу. Однако слова его были лишены всякого содержания. Он говорил, опустив глаза, нагнув голову, точно боялся снова увидеть поразившее его. Продолжая и дальше говорить что-то бессвязное, о. Леонид стал исподлобья поглядывать в угол. Потом он постепенно выпрямился, глубоко вздохнул. Повидимому, то, что его страшило, теперь оттуда исчезло.

Сестры были в недоумении. Башкова хотела было встать, помочь о. Леониду, думая, что ему нехорошо. Но он сделал в ответ на это повелительный жест, говоривший:

— Сидите спокойно!

Кое-как о. Леонид все же закончил беседу и затем ушел к себе. Тогда сестрам стало ясно, что он увидел нечто совсем необыкновенное, но не смели расспрашивать.

Через несколько дней, по окончании литургии в церкви на Бар-малеевой, о. Леонид, выйдя в ризницу для разоблачения, сказал прислуживавшей ему Ю. Н. Данзас:

— Если бы иметь твердое убеждение, что Господь благословляет наше дело!

Затем, приоткрыв дверь в алтарь, он добавил, понизив голос до того, что его даже трудно было узнать:

— Тогда, у вас, в углу, я увидел его: серый столб, голова, глаза горят, смеется, показывает язык...

Семь лет спустя, вспоминая этот случай в самых трагических условиях, какие себе даже трудно представить, когда о. Леонид, мог думать, рассуждая по-человечески, что все рухнуло и весь труд его жизни как-будто ни к чему, он добавил к только что сказанному:

— Я понял тогда, что он над. нами издевался, что наше дело обречено...

После "дьявольского опыта", о. Леонида стала тяготить мысль, что его работа, весь его труд, пропадет бесплодно. В 1922 г., узнав об отступничестве о. Сергия Соловьева, вернувшегося в православие, о. Леонид даже не выдержал, разрыдался и долго убивался, повторяя:

— Я не достоин, я ничего не могу сделать, меня одолевает дьявольская сила...

Мысль о человеческом ничтожестве, а главное — о своем собственном, терзала о. Леонида. С годами она делалась у него все тяжелее, усиливая непомерно его крестную ношу. Этому много способствовало разочарование почти во всех людях, которых он приближал к себе во имя общего дела. Чего только стоило ему разоблачение Сусалева в провокаторской деятельности!

* * *

Недели через две после разговора с о. Леонидом в ризнице, Юлию Николаевну рабзудил звонок во втором часу ночи. Она встала с постели и вышла открыть. В квартиру быстро вошла бледная, взволнованная Подливахина:

— Только что услышала стук в квартире о. Леонида, пошла туда. Вхожу и вижу: весь кабинет в полном беспорядке, о. Леонид лежит ничком на полу. Я не могу его поднять, идемте туда. Случилось что-то ужасное.

Обе бросились вместе вниз в квартиру о. Леонида. То, что увидела Юлия Николаевна в первой комнате, подтверждало слова Подливахиной. Все тут было, как говорится, вверх дном. На полу лежал неподвижно ничком, в глубоком обмороке, о. Леонид, совершенно одетый; видимо он еще не ложился. Его подняли общими усилиями, уложили в постель и стали приводить в чувство. Подливахиной представился случай применить свои медицинские познания. Она растирала о. Леонида спиртом, била его по ладоням. Понемногу он пришел в себя, но плохо сознавал, что с ним делается. Глаза были мутными, говорили о его полном изнеможении. Затем, почти сразу, он впал в тяжелый сон.

Юлия Николаевна оставила его спать и вернулась осмотреть кабинет. Там был полный хаос: иконы — сорваны со стен, сброшены со стола, раскиданы по полу. Четки о. Леонида — разорваны, рассыпаны по всей комнате. Большой медный крест (24 X 14 см.) с гравированным изображением Спасителя, свернутый какой-то сверхъестественной силой в спираль, тоже валялся на полу.

На другой день о. Леонид был сам не свой, но о происшедшем в ту ночь никому не сказал ни слова и впоследствии. На поправку креста и четок понадобилось несколько дней. Четки были из черного дерева и аметистов и потребовали тщательной переборки. Крест пришлось дать перековать. После этого его положили на стол, а четки повесили у изголовья кровати, не сказав ничего. Крест о. Леонид сохранил, но. четки, которыми он раньше так дорожил, употребляя их только в торжественных случаях, вскоре получила в виде подарка одна его прихожанка.

В приведенных фактах тоже не приходится сомневаться. Достоверность их Юлия Николаевна подтвердила присягой. Через свидетельницу "дьявольских опытов", к подлинности которых она относилась с большой осторожностью, нам дано заглянуть здесь в ту "невидимую брань", которая шла не только в самом о. Леониде, но и вокруг него, оставляя даже, как в данном случае, вещественные доказательства, словно бесы и вправду взбесились. В этом была, несомненно, непосредственная реакция и на апостольскую деятельность о. Леонида и на процесс освящения, совершавшийся в его душе, который силам ада тоже не мог быть неприметен. Окружающие, конечно, ценили о. Леонида, поскольку были способны его понимать. Но "зверь из бездны" конечно, видел яснее на нем печать избранника. Нужно ли удивляться, что он воздвигал на него такую брань?

Вторую поездку в Могилев о. Леонид совершил не в сентябре, как сначала предполагал, а уже в ноябре. Он был там 14 ноября и торжественно праздновал память св. Иосафата. Он нашел хорошо подготовленной "Униальную почву" за протекшее время. Движение успело уже разростись настолько сильно, что не хватало только священников и собственной церкви, а для последней, конечно, и денег. Архиепископ Цепляк соглашался отдать белорусским униатам пустовавший латинский храм св. Антония, но для ремонта его и приведения в восточный вид требовалось по меньшей мере ioo миллиардов рублей. Где было их взять среди всеобщего обнищания? Тем не менее, о. Леонид находил необходимым постараться сделать здесь все, что возможно, так как сдвиг в Могилеве не мог не отразиться на всей Белоруссии. У митрополита Андрея не было пока кандидата, которому он мог бы доверить это дело. Поэтому о. Леонид просил его распространить временно полномочия Российского Экзарха и на Белоруссию, так как иначе там ему нельзя будет ничего предпринять для униального дела.

О. Александра Сака удалось устроить в Могилеве, но о. Леонид не возлагал на него много надежд.

"Прекрасный человек, но крайне неустойчивый, скоро загорается, но так же скоро потухает, терпения мало, иногда напоминает Дейбнера. Ему самому понятно, что дело нельзя так вести и хочется год-другой посидеть у иезуитов или у других монахов, чтобы научиться выдержке, но пока что он кидается из стороны в сторону".

Так написал о нем о. Леонид владыке Андрею. Но самым замечательным из всего, что оказалось в Могилеве ко времени второго приезда туда о. Леонида, было настроение уже упомянутого епископа Варлаама. Он больше не анафемствовал, жил теперь на покое и даже открыто заявил о своем сочувствии Унии. Лозунг ревнителям в Могилеве дан был такой:

— "Православие распалось — вернемся к нашей старой вере!" Главным руководителем и душой униатского движения в Белоруссии остался декан о. Иосиф Белоголовый. Петроградская курия относилась к нему попрежнему недоброжелательно и с недоверием, считая белорусским сепаратистом.

***

В Петрограде о. Леонида ждали новые испытания. Причиной их на этот раз был не сам зверь из бездны, а его слуги. Вот, что они тут надумали сделать.

21 ноября, в праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы была литургия в церкви на Бармалеевой улице. На другой день о. Леонид отслужил здесь еще раз обедню. Она была последней в этой церкви. После службы, Юлия Николаевна, по обыкновению, вернулась к себе домой на Подрезову и около девяти часов вышла из дому, направляясь на службу. На углу Малого проспекта она увидала о. Леонида между двумя милиционерами. Они вели его из дому, вероятно в участок. У Юлии Николаевны мелькнула мысль об аресте. Она быстро повернулась, обежала дом, одним из переулков вышла на Малый проспект и пошла этой группе навстречу. Юлия Николаевна посмотрела прямо в глаза о. Леониду. Взгляды их встретились. О. Леонид отвернулся от нее, как-будто от незнакомой, и словно про себя произнес вполголоса:

— Санктиссимум...

Юлия Николаевна поняла, что грозит обыск церкви, а значит возможно и осквернение, святотатство... надо спасти Св. Дары... Не раздумывая, она побежала на Бармалееву улицу. Ходьбы до церкви было всего несколько минут. Ключ от входной двери она всегда носила при себе, так как на ней лежала обязанность прибирать и отапливать церковь. Вбежав в подъезд и заперев за собой дверь, Юлия Николаевна кинулась в церковь.8 Терять времени было нельзя. Уже слышались удары милиционеров в дверь, а затем последовал взлом. Юлия Николаевна быстро вошла в алтарь через северные двери, положила земной поклон перед престолом, сорвала плат с аналоя, открыла дарохранительницу, вынула из нее ковчежец со св. Дарами, завернула его в антимине, а антиминс — в плат, все вместе свернула, спрятала под платьем на груди и кинулась через южные двери в церковь. Милиционеры входили в нее, и Юлии Николаевне удалось в последний момент прошмыгнуть незамеченной за шкафом и спрятаться в квартире Дейбнера. Пройти из алтаря через ризницу она не могла, так как дверь оттуда была всегда заперта, и ключ от нее имел только о. Леонид.

В квартире Дейбнера не оказалось никого. Юлия Николаевна благополучно пронесла свою ношу и по черному ходу вышла во двор, а оттуда на улицу, выбежала за угол на Малый проспект и остановилась в недоумении.

— Что делать дальше? Стала обдумывать:

— Куда нести? Куда скрыть? Нести к о. Леониду рискованно. У него можно ожидать обыска. Может быть пойти к другому католическому священнику и сдать ему св. Дары?

Все же Юлия Николаевна решила сначала пойти осторожно к о. Леониду взглянуть, что делается у них теперь на Подрезовой. Действовать надо было с большой осмотрительностью. Дом был полон жильцов, среди которых находилось немало коммунистов. Во дворе и вокруг дома постоянно шныряли соглядатаи.

Юлия Николаевна вошла осторожно во двор и увидела о. Леонида. Стоит бледный, взволнованный, видимо тоже не знает, что ему предпринять :

— Итти ли в церковь или ждать здесь Юлию Николаевну?

Его только что выпустили из участка, обязав подпиской о невыезде из города. Юлия Николаевна указала на грудь. О. Леонид понял ее, вздохнул облегченно, тут же перекрестился и сделал знак следовать за ним. Они молча поднялись на квартиру Юлии Николаевны. В приемной комнате о. Леонид принял от нее св. Дары, положил все принесенное на временный престол, стоявший в углу, и сказал:

— Понимаете ли вы, чего вы удостоились?

Тут же о. Леонид потребил св. Дары и потом долго молился.

"История" повторилась...

"Земные власти" опять опечатали Церковь Св. Духа на Бармалеевой улице... И опять не обратили внимания на то, что в церкви дверь за шкафом ведет в квартиру Дейбнера. Шкаф снова выполнил ту же роль — прикрыл дверь, и она осталась незамеченной и не опечатанной.

Однако теперь пришлось серьезно учесть радикальную перемену власти. Шкаф придвинули вплотную к двери, так что прошмыгнуть за ним незаметно в квартиру, как это только что удалось Юлии Николаевне, нельзя было больше. Со стороны квартиры Дейбнера, дверь завалили старыми чемоданами и всякой домашней рухлядью. Предстояли две заботы: спасти от безбожных властей священные предметы, находившиеся еще в церкви и совершать богослужение в другом помещении. Квартира "католического попа" Дейбнера была под сильным подозрением и за нею следили; хранить что-нибудь там было бы по меньшей мере неблагоразумным. Поэтому пришлось разработать целый план, куда, как и когда вынести и попрятать священные предметы.

Прежде всего, чтобы проникнуть в запечатанную церковь, нужно было сначала "разобрать", а потом снова "заделать" вход в нее из квартиры о. Дейбнера. В этом "криминальном" предприятии был широко использован спортивный характер Юлии Николаевны и ее физическая сила. Предметы выносили из церкви она и Мария Иосифовна Дейбнер. Постепенно их "порассовывали" у разных наименее "подозрительных приверженцев" католической веры. Часть предметов попрятали у Елены Михайловны Нефедьевой, а часть — у одной верной литовки с русской фамилией "Соловей". Один "комплект" священных сосудов запрятали в дровах на кухне у Ю. Н. Данзас. В общем, почти все удалось вынести из церкви и припрятать так хорошо, что большевики ничего не нашли, несмотря на многократные обыски, произведенные у всех русских католиков.

Для служения решили обставить приемную комнату в квартире Ю. Н. Данзас, тем более, что митрополит Андрей уже дал разрешение о. Леониду служить у себя дома. В правом углу, рядом с окном, выходившим на Малый проспект устроили престол ("он" появился во время вечерней беседы в левом углу, рядом с тем же окном). Там, перед св. Дарами, горела неугасимая лампада. Когда не было службы, престол загораживался ширмойt так что постороннему, входившему в комнату, ничего "подозрительного" не бросалось в глаза.

Здесь находилась теперь "катакомбная" кафедра Российского Экзарха. Сюда он приходил каждый вечер склониться коленопреклоненно перед престолом и оставался так иногда часами в молитве. Однажды он сказал Юлии Николаевне:

— Когда чувствуешь себя удрученным, величайшая радость, какую Господь может нам даровать, это позволить остаться так у престола: прижать к нему лоб, почувствовать здесь присутствие единственно Подлинного. Тогда не только мир овладевает душою, но исчезает ощущение тела, встает та единая действительность, которую не воспринимаешь чувственно.

Сначала о. Леонид служил только "тихие" обедни, т. е. без пения. Посторонних на них не бывало. Под Рождество решили торжественно отслужить всенощную в квартире Ю. Н. Данзас. Предупредили об этом человек двадцать, верных прихожан о. Леонида. Собирались они для молитвы в дом, как настоящие заговорщики, по одиночке, входили разными подъездами. Расходились по всем домовым лестницам, проскальзывали мало по малу, проходя через разные квартиры. Сообщники у них имелись на всех этажах, благо дом был большой, квартир в нем было много. В итоге все пробрались незаметно в квартиру Данзас. Дверь им отворяли по условному звонку или стуку. Да, " история " повторялась, хотя и в гораздо более суровой форме. Тогда распоряжалась покойная Н. С. Ушакова, теперь,— Ю. Н. Данзас. Обе они отдавали святому делу все, что только могли.

Первую всенощную пели едва слышно, боясь привлечь внимание соседей. Все сошло благополучно. Ободренные этим успехом, верующие стали собираться на службы Экзарха по воскресеньям и большим праздникам, принимая те же меры предосторожности. Эти тайные службы, "как в катакомбах", производили на всех молящихся незабываемое впечатление. Тем не менее, не избежали доноса. Сделали его, повиди-мому, "бдительные" соседи.

В Крещение, 6 января 1923 г., уже после Причастия, раздался резкий звонок, хорошо знакомый подневольным обывателям в советской России. Так звонит только полиция (хотя она и называлась милицией: но посещения ее в таких случаях бывали много хуже и неприятнее, чем полиции в царское время: не откроешь на звонок, взломают дверь).

Пришлось немедленно открыть. Вошли четыре представителя "советской власти":

— Что тут происходит?

Скрыть невозможно: ладон, свечи, иконы, о. Леонид у престола в полном облачении... Юлия .Николаевна ответила:

— Молимся, товарищ.

— Как так?

— Да имеем право, закона не нарушаем. Нас меньше двадцати человек, малолетних нет. Все по закону.

В то время "сборища" свыше двадцати человек уже запрещались; присутствие на богослужении малолетних считалось бы "совращением". Все это строго каралось законом. В данном же случае закон был явно на стороне молящихся и их защищал. Представители власти это учли:

— Все это поповские хитрости!

Постояли немного, потоптались. Потом ушли, ворча и дальше и бормоча что-то о хитростях.

О. Леонид, стоявший все время у престола, даже ничего не заметил. Два-три человека из прихожан, видимо, испугались, перестали приходить. Службы эти, до последовавшего вскоре ареста о. Леонида (23 февраля 1923 г.), тем не менее продолжались. Чтобы прекратить их, власти применили уже другие меры, против которых сослаться на закон было нельзя.

ГЛАВА IV — «ДАНЫ БЫЛИ ЗВЕРЮ УСТА, ГОВОРЯЩИЕ ГОРДО И БОГОХУЛЬНО, И ДАНО БЫЛО ЕМУ ВЕСТИ ВОЙНУ СО СВЯТЫМИ И ПОБЕДИТЬ ИХ»

"Расписки" вместо "договора", запрещенного Ватиканом. — Памятная записка о. Леонида Петроградскому Исполкому. — Преследование католичества. — Протест католического духовенства перед центральной властью в Москве. — Открытая борьба большевизма с религией. — Меры, принятые о. Леонидом на случай ареста и его виды на будущее. -.Вызов на суд в Москву по "делу архиепископа Цепляка". -Отъезд католического духовенства из Петрограда. — Письмо о. Леонида митрополиту Андрею перед арестом. — Заключение священников в Бутырскую тюрьму и показательный судебный процесс. — Приговор: десять лет тюремного заключения. — Перевод о. Леонида в "Сокольнический исправдом" для отбывания наказания.

5 декабря 1922 г. всех католических священников вызвали в местные исполкомы, где им предложили подписать "расписки", которыми правительство заменяло прежний "договор", отвергнутый св. Престолом. Вопрос о договоре был возбужден еще в 1918 г.; на основании его советская власть хотела тогда определить свое отношение к Церкви. Духовенство отказалось подписать договор, и этот вопрос так и остался открытым. Правда, в 1922 г. некоторые католические церкви, поддавшись давлению власти, все-же подписали договор с оговоркой: "впредь до разрешения Апостольского Престола"; другие же церкви, в том числе самые крупные приходы Петрограда, наоборот, решительно отказались его подписать, опираясь при этом на огромное большинство своих прихожан.

В мае 1922 г. советская власть предъявила категорическое требование: не подписавшим договор — подписать, а подписавшим условно — подписать безусловно. После долгих проволочек, духовенство добилось разрешения снестись предварительно со св. Престолом. Это было разрешено официально и при этом обещано, что до получения ответа не будет предъявлено никаких новых требований. Тем не менее, обещание исполнено не было, и с мая до августа духовенство переживало тревожные дни, опасаясь в любой момент арестов и запечатания храмов. Один раз о. Леонид даже думал, что не вернется домой из Смольного института, где находился тогда центр болыпевицкого управления.

Получив через Варшавского нунция ответ из Рима, запретивший подписывать договор, духовенство стало ждать решения своей участи.

Приблизительно через месяц, советская власть предложила подписать упомянутую выше "расписку". Единственным ее преимуществом, по сравнению с прежним договором, была краткость, но по сути дела она осталась попрежнему явно антикатолической. Хотя многое неприемлемое в договоре было теперь устранено, однако, наиболее существенное, делавшее также прежний договор неприемлемым, в расписке осталось. Упорно проводилась та же идея, что с советской властью договариваются только миряне и только они являются хозяевами и распорядителями церквей, тогда как священнослужители — нанятые ими лица. Вследствие этого католический приход превращался в подобие протестантской общины, если не хуже, ибо по советским законам духовенство лишено прав юридического лица. Желая "демократизировать" все на свой лад, большевики нашли необходимым проделать это и с церковью, лишив ее "аристократического" влияния духовенства. В этом тоже должна была выразиться пресловутая "диктатура пролетариата". Православную церковь они успели ослабить настолько, что отколовшиеся от нее группы носили уже явно протестантский характер: епископы были уравнены с пресвитерами в церковном управлении; миряне играли главную, а иногда и подавляющую роль; правительство могло распоряжаться в церквах по своему усмотрению.

Католикам указывалось, что и они должны тоже революционизироваться и "эмансипироваться" от Папы. Отказ от этого считался контрреволюцией. Власти обвиняли католиков в желании устроить в России, "государство, в государстве". Перемена правительства после революции при всей диаметральной противоположности воззрений и методов их проведения в жизнь, по отношению католической Церкви не изменила самого главного: и царское правительство и советская власть не могли примириться с ней, как с духовно — независимым учреждением. И те и другие требовали, чтобы Церковь шла за ними и делала то же, что и они. На православной Церкви это успело уже отразиться. В ней действовали группы, приспособившиеся к идеологии теперешней власти: заговорившие ее языком, начавшие, так сказать, устраиваться по ее масштабу и даже пользоваться ее административной терминологией (в ВЦУ — Высшем Церковном Управлении появились свои "завкомы", "завхозы" и т. п.).

Так как правительственная расписка была неприемлема для католического духовенства, то оно, собравшись под председательством архиепископа Цепляка, составило проект другой, приемлемой расписки, которую и представило властям. Через три недели правительство отвергло этот проект и категорически потребовало подписать первую расписку. Духовенство столь же категорически отказалось от этого. Тогда, не взирая на энергичный протест духовенства, церкви были опечатаны, так что невозможно было совершать в них никаких служб. Этим началась кампания большевиков против католичества. Преследование стало развиваться совершенно открыто. Особенно остро они повели борьбу с католической идеей духовной независимости Церкви.

В виде протеста, о. Леонид подал заявление "заведующему столом регистрации обществ и союзов Исполкома Петроградского района". В исполкоме власти сняли окончательно маску. Председатель исполкома Иванов, посмотрел в упор на о. Леонида и вызывающе заявил ему, что теперь наступили "времена Юлиана Отступника". Он резко сказал, что за отказ подписать расписку может грозить и расстрел. О. Леонид, по собственному признанию, ответил на это не менее резко, что ни расстрелов, ни тюрем он не боится и смотрит на них, как на мученический венец.

— Вот посмотрите, товарищи, — воскликнул Иванов, обращаясь к трем стоявшим возле них коммунистам, — что делает католичество из простого русского человека. Какой фанатизм!

Затем он заявил о. Леониду, что постарается отправить его туда, где он имеет "вес и значение", намекая этим на высылку заграницу. Кроме того Иванов пригрозил о. Леониду отдачей под суд, обещав год тюрьмы за то, что он учил Закону Божию детей моложе 18 лет и допускал их прислуживать в алтаре и петь на клиросе. Все это теперь строго запрещалось законом. До восемнадцатилетнего возраста, учить детей Закону Божию могли только родители, священники же не имели на это права ни в церкви, ни у себя на дому. О. Леонид заявил ему в ответ так же резко и прямо:

— Скорее приму смерть от руки насильников, нежели соглашусь подчиниться таким законам!

***

Прелат Будкевич, вместе с двумя представителями мирян, поехал для переговоров в Москву. Туда же отправился и о. Леонид и 10 декабря пошел вместе с ними в Кремль протестовать перед центральной властью в лице известного "пьяницы Красикова" и хлопотать о раскрытии запечатанных храмов.

Под непосредственным впечатлением виденного и слышанного, о. Леонид написал отчет, митрополиту Андрею, в котором изложил ему нижеследующее:

"Метод, принятый советской властью для "проведения своих идей" представляет из себя сплошное насилие над совестью. Все приемы царского режима кажутся теперь верхом свободы в сравнении с тем, что мы испытываем на самих себе. Под предлогом диктатуры пролетариата " они выдвигают такой лозунг: "Мы не можем дать свободы буржуям до тех пор, пока пролетариат не окреп и культурно не стал на ноги". Таким образом, уничтожая свободу печати, они спасают пролетариат от буржуазного обмана, с которым пролетариат еще не может справиться собственными силами. Уничтожая богословскую литературу и тиранически стесняя всякую деятельность духовенства, большевики спасают этим пролетариат от "духовного гнета и обмана", иначе бедные рабочие не смогут сами преодолеть "религиозных суеверий и предрассудков". Диктатура пролетариата, а, следовательно, вместе с тем и такая духовная тирания, будут продолжаться по их словам "лет сорок". После этого периода времени, когда пролетариат сделается вполне сознательным и будет уже в силах вести культурную борьбу с буржуазией, снова будет полная свобода слова, печати и т. д. Поэтому все большевицкие законы, в которых громко возвещаются религиозные свободы, сталкиваясь с "диктатурой пролетариата", терпят крушение. Большевики не "преследуют Церковь", а только мешают ей распространять "контр-революцию", "ложь", "обман", "суеверия" и "портить" пролетарских детей, делать из них "смиренных рабов Божиих", а не гордых, никого не боящихся "сынов коммунизма". Так как мощи и чудотворные иконы "слишком явные суеверия", то их нужно уничтожить. Чтобы пролетарская душа не размякла, не развратилась "пустой поповской идеологией", не попала под "гипноз Церкви", запрещено печатать богословские, богослужебные, мистические и спиритуалистические книги. Но в особенности они налегают на детей, справедливо рассуждая, что в них будущее и от них зависит все. Постоянные глумления и издевательства над религией в присутствии детей — вещь самая обыкновенная.

Чтобы развратить юношество, организован "КОМСОМОЛ" (КОМмунистический СОюз МОЛодежи"). Разные удовольствия, театры, спорт, все рассчитано на то, чтобы из этих несчастных создать полузверей, совершенно лишенных какой бы то ни было спиритуалистической идеи.

Для того, чтобы развязать руки произволу в области религии и Церкви, в уголовном кодексе имеются два параграфа, в силу которых карается:

— (§ 119) "Использование религиозных предрассудков с целью свержения рабоче-крестьянской власти или для возбуждения к сопротивлению ее законам и постановлениям". Таким образом, священник, проповедующий против гражданского брака, атеистического воспитания детей и других насилий над религиозной совестью верующих, вытекающих из каких-либо антирелигиозных постановлений советской власти, может быть привлечен к суду, как бунтовщик и поджигатель.

— (§ 120) "Совершение обманных действий с целью возбуждения суеверия в массах населения, а также с целью извлечь таким путем какие-либо выгоды". Следовательно, священник, открывающий мощи или чудотворную икону, тем самым уже карается как "обманщик", ибо советская власть непогрешимо учит, что мощи — это "мумифицированные тела", а чудотворные иконы — прямой обман.

Параграфами 121, 122 и 123-м создается также очень выгодная почва для того, чтобы по доносу какого-нибудь отступника, жалующегося, что священники его в чем-либо принуждают или за что-либо карают, наказать самого священника, как человека, присваивающего себе право юридического лица. По советскому законодательству (декрет об отделении Церкви от государства), священник, как таковой, не имеет прав юридического лица, но, как гражданин, он таковые имеет. Как же применяется этот закон?

Если с меня нужно что-либо взять, то меня рассматривают не как гражданина, а как священника: не дают никаких привилегий и дерут семь шкур. Священник не считается лицом, занимающимся какой-либо работой. Однако, когда дело идет о налогах, то оказывается, что он наравне с врачами и артистами занимается "вольным трудом", и потому должен платить гораздо больше "трудящегося". Спрашивается, когда я являюсь гражданином перед советским законодательством? Когда я могу иметь какие-либо привилегии? Это трудная задача, разрешить которую никто не может...

Нас собираются взять, если не "мытьем", то "катанием". Сначала ограбили все церкви под предлогом помощи голодающим, и вот теперь, когда мы превратились в нищих, не имеющих никаких золотых и серебряных вещей, на наши церкви накладывают такие колоссальные арендные платы, выплатить которые нет никакой возможности (например, на Храм Христа Спасителя в Москве наложено два триллиона). Примите во внимание, что ведь церковный приход, из одних только церковных доходов, должен содержать духовенство, заботиться о церковной утвари, одеждах, облачениях, свечах, дровах, ладоне и пр. и, кроме того, ремонтировать церковь. А теперь прихожане всех церквей за малыми исключениями, представляют из себя только прилично одетых нищих. Конечно, в отношении арендной платы, все церкви отнесены к разряду торговых помещений.

Вот тактика наших властей к постепенному удушению Церкви. Предупреждайте св. Престол и всех, кого нужно, что все законы большевиков о свободе совести только бесстыдный обман, в особенности пусть не верят никаким их обещаниям, даже писанным, так как они подпишут, что угодно и не будут ничего исполнять.

Те же из них, которых можно считать идейными коммунистами, представляют из себя слепых фанатиков, которых исправит только могила и для которых во имя идеи все средства хороши, даже самые ужасные. В особенности бесстыдны они в журналах, в которых совершенно определенно объявляют, что хотя нрвые церкви, вызванные ими к жизни, для них явление очень выгодное и гораздо менее опасное, чем прежняя "Тихоновская Церковь", однако же они должны расшатывать и эти церкви, так как их цель — уничтожить всякую религию. Новые церкви для них только "временное средство" до тех пор, пока они еще не покончили с "деревенской темнотой"; когда же "товарищи крестьяне" будут уже достаточно "просвещены", то полетят ко всем чертям и эти революционные церкви.

Такие журналы, как "Живая церковь" и "Соборный разум" допускаются только для того, чтобы вносить больше разложения в Церковь, ибо грызущиеся между собою не представляют опасности для коммунизма. Кроме того они понимают, что нельзя слишком грубо задевать религиозное чувство верующих. Они хотят вливать антирелигиозный яд постепенно и потому запрещают те атеистические журналы, которые это делают слишком "неудачно" (так например, запрещены за ругательства и дикие выходки журналы "Атеист" и "Наука и религия". Теперь будет выходить новый журнал "Безбожник").

Я приготовляю целый отчет ad usum privatum Summi Pontifici, о котором будете знать Вы и самые преданные и близкие люди. Это будет уже не отчет о нашей миссии, а изложение тех причин, которые губят дело восточного католичества. Пускай за этот memorandum меня сгонят с места, но нужно, хотя бы в самой спокойной и почтительной форме показать, как иногда бывают огромны ошибки правящих кругов Церкви.

В связи с этими вопросами о. Леонид указывает митрополиту Андрею на необходимость, в силу целого ряда привходящих обстоятельств, подчинить теперь Российский Экзархат непосредственно Св. Престолу. Вопрос о местном епископстве он считает тоже назревшим и находит, что он должен быть решен не позднее как через год-два. При этом снова и самым категорическим образом о. Леонид повторяет свое убеждение в том, что он "к епископству положительно не годен".

"Провидение указывает мне другую дорогу, пишет о. Леонид: я оказался хорошим проповедником, апологетом и незаменимым, пока, специалистом по вопросам схизмы. Меня впоследствии нужно будет освободить даже от душепастырства и дать возможность работать языком на кафедре и пером у себя в комнате. Непреодолимая тяга к монашеству и уединению усиливается во мне настолько, что я думаю теперь не о студитах, а о камалдулах. Даже в качестве проповедника и специалиста по вопросам схизмы я продержусь только до появления тех лиц, которые вполне смогут заменить меня на этом поприще, а потом буду усиленно проситься на покой, и надеюсь, что Вы, дорогой Отец души моей, пожалеете избитого душевно человека и не откажете ему в заслуженном покое. Мне ведь уже 42 года, и если продержусь в миру еще лет 5-6, то это будет чудо благодати Божией. Главное — во мне нет таланта воспитывать людей и привязывать их к себе, нет никакой охоты к делам административного характера, никакой начальнической выдержки, никакой любви к общественности".

Так думал тогда о себе о. Леонид. Его личные стремления сводились к тому, чтобы использовать так или иначе свои силы и способности для дела, которому он посвятил свою жизнь. Высказал он это митрополиту Андрею у порога нового периода жизни, возможность которого он, хотя и смутно предчувствовал, но не мог предвидеть, что мученичество его будет столь длительным и именно такого характера, как оказалось впоследствии. Между тем все вокруг начало складываться теперь совсем по другому, чем можно было думать. Крест, данный о. Леониду состоял главным образом в том, что " другой повел его, куда он не хотел" (Ио. — 21, 18).

* * *

Сразу же по возвращении о. Леонида в Петроград, его потребовал к себе следователь Лопатинский, который уже успел опросить петроградских латинских священников. Все они обвинялись в контрреволюции и намерении свергнуть советскую власть при помощи священнической организации. Лопатинский указал о. Леониду на эти обвинения и предложил составить показание, на что тот, конечно, согласился и тут же написал его в продолжение трех часов. Как и от всех остальных, следователь взял и с него подписку о невыезде из Петрограда.

Суда пришлось .ждать больше трех месяцев; были даже слухи, что его совсем не будет. На случай ареста, о. Леонид разделил экзархат на две части, "впредь до распоряжения митрополита Андрея": временное управление экзархатом в отсутствие о. Леонида должно было перейти в Петрограде к о. Алексею и в Москве к о. Николаю Александрову. Сделал это о. Леонид с намерением отделить таким путем большую часть экзархата от о. Алексея. О. Леонид не считал его "на что-нибудь способным"; назначая о. Алексея, он хотел избежать нареканий со стороны латинян, что обошли "святого старца". О. Епифания Акулова, этого "чудного славного юношу", он назначил заместителем настоятеля церкви Св. Духа на Бармалеевой улице и сделал его на этом посту несменяемым, чтобы о. Алексей не мог распорядиться потом как-нибудь иначе. Кроме того он предписал ему не назначать о. Дейбнера ни на какой ответственный пост и не пускать ни на какую миссию вне Петрограда; О. Дейбнеру он окончательно запретил выступать с докладами на конфессиональные темы.

Тем не менее, несмотря на крайне тяжелые условия и неизвестность будущего, положение католического дела в России, в конечном итоге, не могло не быть утешительным для о. Леонида. Гонение на Церковь встряхнуло многих православных. Великим постом (1923) ряд образованных лиц присоединился к католической Церкви. "Так что, — писал тогда о. Леонид, — если, что мало вероятно, меня оправдают, я уже буду иметь вокруг себя прекрасный апологетический кружок, ничуть не хуже московского". Собрания при церкви св. Екатерины велись теперь главным образом восточными лекторами при деятельном участии Ю. Н. Данзас; "На долю латинян, — заметил о. Леонид, — остаются только самые невинные темы и мелодекламация". Директивы епископа Шапталя, одобренные Восточной Конгрегацией, были для о. Леонида особенно большим утешением, так как, очевидно, "все это было сделано по мановению Ватикана" и в связи с тем, что он писал об этом Папе. Отдел о "схизме" и "схизматиках" почти дословно повторял мысли о. Леонида. О. Леонид велел распространить перевод этих директив на русский язык в большом количестве экземпляров.

О. Уольш, представитель католической помощи голодающим в России, отнесся с самым теплым участием к русским католикам и обнаружил замечательное понимание русской миссии. Он ясно подошел к разрешению всей восточной проблемы. Это очень обрадовало о. Леонида, так как он увидел воочию, что его дело доступно пониманию "умов практических, видящих гораздо дальше своего носа и не увлекающихся временным, легким успехом".

* * *

Спустя три месяца после первого опроса у следователя Лопатинского, всех обвиняемых — архиепископа Цепляка, о. Экзарха, 13 приходских священников и одного несовершеннолетнего мирянина внезапно вызвали в Москву "по делу архиепископа Цепляка". В Петрограде не последовало арестов. Власти ограничились тем, что назначили обвиняемым срок, к которому они должны были прибыть в Москву. Их обязали даже купить железнодорожные билеты на собственный счет. Но ехать велено было всем вместе и в их распоряжение предоставили два вагона. Все петроградские католики собрались на вокзал провожать уезжавших. Получилась величественная и вместе с тем глубоко трогательная манифестация. Согласно указанию архиепископа Цепляка, переданному прихожанам через священников, на вокзале царил образцовый порядок. Верующие избегали всякого слова и жеста, которые могли бы вызвать вмешательство охраны, окружавшей провожавших. Не будь такого категорического приказания, настроение публики, по свидетельству очевидца, было таково, что в случае столкновения, толпа "смела бы всю стражу и дело дошло бы до форменного боя". Согласно желанию архиепископа, публика молча построилась на платформе. В то время как духовенство из окон вагонов благословляло верных, все провожавшие стали на колени и запели "sub tuum praesidium confugimus" ("Под Твою милость прибегаем"). Под их пение тронулся поезд, и оно продолжалось, пока он не скрылся из виду.

По приезде в Москву, обвиняемых сперва поместили в одном из реквизированных больших особняков. Архиепископ Цепляк поселился при церкви св. Петра и Павла и оставался там до 10 марта. 4 марта все были у следователя, который объявил им, что следствие по делу закончено, и взял с них подписку о невыезде из Москвы. Он предупредил обвиняемых, что до суда пройдет дней десять, а потом они будут "по всей вероятности" арестованы. Его "предположения" оправдались: суд начался 13 марта; обвиняемых перевезли в Бутырскую тюрьму и поместили в камере № 56, где было уже десять уголовных преступников. В соответствии с этим была и новая форма обхождения с арестованными священниками: с ними теперь говорили на "ты". Совместным заключением с уголовным элементом, власти преследовали, повидимому, двойную цель: сделать политическим заключенным пребывание в тюрьме более тягостным и, кроме того, дать повод доносам, так как уголовные старались таким путем заслужить себе снисхождение.

В ожидании суда, о. Леонид использовал последние свободные дни, чтобы написать письмо митрополиту Андрею (7-III-1923):

"Нам грозят расстрелом, ссылкой и тюрьмой, но, кажется, в большинстве случаев дело обойдется высылкой заграницу. Обвиняемся мы в том, что с 1918 года составляли незаконные священнические собрания, на которых принимали все меры для того, чтобы возбудить "религиозные предрассудки" народных масс и путем всяких проволочек, оттяжек и других препятствий не допускать подписания договора, всячески мешая при этом советской власти проводить в жизнь свои полезные реформы. Интересно, что обвинение, которое формулировал против нас следователь Лопатинский в Петрограде, в Москве теперь отменено и будет предъявлено какое-то другое. Заведующий пятым отделом комиссариата Юстиции Красиков (бешеный ненавистник Церкви и Бога), путем всяких подпольных и грязных махинаций, повел дело так, что сам архиепископ и мы все, якобы нарочно, не хотели открывать церквей, чтобы еще больше возбудить народ против правительства и тем произвести контрреволюционную агитацию.

Я думаю, что и меня ждет участь о. Владимира. Хотя, может быть, будет и хуже, ибо теперь пошла мода отсылать в самые отдаленные закоулки Сибири. К обычным обвинениям в контрреволюции присоединили еще обвинение (для архиепископа Цепляна и его клира) в "полонизации". Я от этого обвинения чист, зато Чичерин сказал Уольшу, что, мол, экзарх действовал так же, как Патриарх Тихон, будируя народ против советской власти. Как видно из нашего "дела", мне кроме того вменяется в вину и то, что в 1918 году я организовал протесты православного и католического духовенства против антицерковных мероприятий советской власти. Если дело дойдет до расстрелов, то жертвой будет сам преосвященный Цепляк, Будкевич и еще кто-нибудь, а быть может и я, чего бы мне, каюсь Вам, очень хотелось. Я убежден, что если прольется наша кровь, и притом в возможно большем количестве, то это будет самый лучший fundamentum Ec-clesiae russicae catholicae, иначе мы будем не жить, а прозябать среди нашего темного, беспросветного " советского " быта! Впрочем, не "якоже аз хощу"...

Спасибо, дорогой, милый Отец, за Ваше письмо! Наконец-то светлый, радостный луч, наконец-то струя чистого воздуха в мое исстрадавшееся сердце! Вспомнишь о Вас и снова хочется жить, получишь от Вас весточку — и снова хочется работать! Как хотелось бы обнять Ваши ноги, всю жизнь не знающие покоя, услышать дорогой голос, неумолчно вещающий Христову истину!"

* * *

"Суд" начался в среду 23 марта 1923 г. Происходил он в голубом зале бывшего Дворянского Собрания. Около подсудимых находилась стража — несколько солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. Судеьей был Галкин, его помощниками — Немцев и Челышев, прокурором — Николай Крыленко. Все названные лица заявили перед началом суда, что они коммунисты. Свидетели — сплошь коммунисты -были только со стороны обвинения. Защитниками по назначению суда были Бобрищев-Пушкин и Комодов. Положение их было нелегким: они сами находились, под угрозой ареста и были лишены возможности вызвать свидетелей в защиту обвиняемых. Декан Зелинский, настоятель церкви св. Петра и Павла, был тоже арестован во время суда. Присутствовавший на процессе Francis Mac Cullagh сравнил атмосферу, в которой происходило судебное разбирательство, с таковою же во времена Нерона. По его словам, этот суд был походом РСФСР versus unam sanctam Catholicam et Apostolicam Ecclesiam, походом Антихриста против Церкви Христовой.

Когда ксендзы, обвиненные в обучении религии малолетних и детей ниже восемнадцатилетнего возраста, ответили, что это их право и к этому их обязывает священническая совесть и божественный закон, то судья заявил: "Тут нет никакого закона выше советского и, если советский закон стоит в противоречии с каким — нибудь другим, то надо выбирать, за каким из двух следовать". Совесть же подсудимых его не касается. О. Леонид пытался дважды вызвать обсуждение вопроса об обучении детей, но судья уклонился от спора на эту тему, указав ему, что таков закон; его нельзя подвергать критике, а нужно повиноваться.

Обвиняли подсудимых и в совершении богослужений в частных помещениях без разрешения советской власти, так как это противно декрету об отделении Церкви от государства.

22 марта начался допрос о. Леонида.

Крыленко: Пойдем дальше. Возьмем дело костелов в Петрограде. Подсудимый Федоров! Вы тоже отказались подписать договор?

О. Леонид: Так точно.

Кр.: Ваша церковь называется св. Бонифация?

О. Л.: Нет, сошествия Св. Духа.

Кр.: Вы не отрицаете фактов, представленных в обвинительном акте?

О. Л.: Не отрицаю, поскольку они касаются моей личности.

Кр.: Вы отказались притти на собрание прихожан, потому что ваша духовная власть не признает постановлений советской власти относительно церковного имущества?

О. Л.: Да, именно по этой причине.

Кр.: Вы не хотели присутствовать на собрании прихожан, где должна было обсуждаться редакция договора? Правда ли это?

О. Л.: Да, это правда.

Крыленко обратился с вопросом к о. Будкевичу, после чего опросил о. Леонида, бывал ли он на собраниях духовенства и сколько раз.

О. Л.: Был только на трех собраниях в 1919 г.

Кр.: Что делалось на этих собраниях?

О. Л.: На одном из них обсуждалась кодификация Церковного Канонического права, начатая при Пие X. На двух других вырабатывался проект договора, который можно было бы принять по окончании переговоров между советской властью и Апостольским Престолом.

Кр.: Значит, вы полагаете, что советские законы в их теперешней форме неприемлемы?

О. Л.: Да, законы, касающиеся церковного имущества неприемлемы, так как мы не смеем распоряжаться им без разрешения нашего духовного начальства.

Кр.: И теперь вы .остаетесь при том же мнении?

О. Л.: Я останусь при нем до тех пор пока обе стороны не придут к соглашению.

Кр.: Вы считаете советскую власть только стороной?

О. Л.: Она является стороной, поскольку издает законы, касающиеся церковного имущества. Таково мое убеждение.

Кр.: Таким образом вы действовали в полном согласии со своим начальником, обвиняемым гражданином Цепляком?

О. Л.: Архиепископ Цепляк не является моим начальником.

Кр.: От кого же вы зависите?

О. Л.: Моим начальником является владыка Андрей Шептицкий, митрополит Галицкий.

Кр.: Где он .живет?

О. Л.: Во Львове.

Кр.: (с удивлением) Что это за новость? Прошу объяснить нам.

О. Л.: Я тоже католик, но другого обряда, и разница заключается в различии обряда.

Кр.: Других разниц нет?

О. Л.: Нет.

Крыленко читает заявление о. Леонида.

Кр.: Это вы написали?

О. Л.: Пять лет я добивался того, чтобы правительство поняло нашу точку зрения. Я не получил никакого ответа.

Кр.: Да, действительно. И вы отказались подписать договор?

О. Л.: Да.

Кр.: Считаете ли вы закон для себя обязательным?

О. Л.: Я руководствуюсь советскими законами постольку, поскольку они не противоречат моей совести.

Кр.: Оставьте нас в покое с вашей совестью. Спрашиваю вас ясно, будете ли вы подчиняться советской власти или нет?

О. Л.: Если советское правительство будет от меня требовать того, чего не позволяет мне совесть, то я не могу этого исполнять. Что касается обучения детей Закону Божию, то католическая Церковь постановила, что детей надо учить религии независимо от постановлений правительственных властей по этому вопросу. Совесть выше закона. Закон, противоречащий совести, не может обязывать.

Кр.: И это действительно так?

Галкин: (раздраженно) Достаточно мы уже слышали о вашей совести. Что нам до этого. Ваша совесть нас не касается.

О. Л.: Но меня она очень касается.

После этого были допрошены другие обвиняемые. По вопросу о совершении литургии вне закрытых костелов, все ксендзы показали, что священные сосуды были их личной собственностью, подарком, полученным от прихожан.

Кр.: (обращаясь снова к о. Леониду) Совершали ли вы богослужения после закрытия костелов?

О. Л.: Да.

Кр.: Где?

О. Л.: У себя дома.

Кр.: Сколько было присутствующих?

О. Л.: От 20 до 25 человек.

Кр.: А какие сосуды вы употребляли?

О. Л.: Мои собственные.

Галкин: Где вы получили образование?

О. Л.: Заграницей. Пять лет провел в Папской коллегии в Ананьи, шестой год в Риме, седьмой в Фрейбурге, в Швейцарии.

Галкин: Когда вы получили священство?

О. Л.: В 1911 году.

Галкин: Вы православный?

О. Л.: Нет, я католик.

Галкин: Что означает слово греко-католик?

О. Леонид объяснил разницу между католиком и православным и указал, что восточный обряд существует в католической Церкви, как обряд греческий.

Крыленко: Вы русский?

О. Л.: Да, я русский, уроженец Петербурга.

Кр.: К какому общественному классу вы принадлежите?

О. Л.: Я сын ремесленника, мои родители были рабочего класса.

Кр.: Каким образом вы могли получить высшее образование заграницей?

О. Л.: Сперва я учился на собственные средства, а потом на средства митрополита Шептицкого.

В тот же день, в и часов вечера, суд допрашивал архиепископа Цепляка. Много времени заняло рассмотрение вопросов материального характера в связи с церковным имуществом. Архиепископ Цепляк упомянул о мнении архиепископа Роппа, считавшего условия, поставленные Церковью приемлемыми для советской власти.

Весь следующий день, 24 марта, был посвящен, главным образом, допросу архиепископа Цепляка. Во время допроса, Крыленко напомнил ему процессию из церкви св. Екатерины на Гороховую улицу после ареста митрополита Роппа 29-4-1919 Получив исчерпывающую информацию о каноническом праве Римской Церкви, Крыленко обратился к о. Леониду за справкой о православной церкви.

После этого, Крыленко перешел к чтению протеста против отделения Церкви от государства и, назвав имена о. Леонида и священника Кузнецова, спросил тот ли это Кузнецов, который был приговорен к смертной казни. О. Леонид ответил ему утвердительно.

Кр.: За что его приговорили? За сопротивление?

О. Л.: Не знаю за что. Меня только попросили выработать вместе с ним проект протеста против распоряжений, предусматривавших исполнение декрета об отделении Церкви от государства.

Кр.: Кузнецов был под судом.

О. Л.: Я ничего не знаю об его дальнейших действиях. Я познакомился с ним в 1918 г. в связи с разработкой проекта против проведения в жизнь распоряжений, о которых шла речь. По поводу этого декрета были совещания не только среди католиков, но и между католиками с одной стороны и православными и евреями — с другой стороны.

Кр.: Хорошо, отметим только то, что вы его знали.

Переходя к вопросу о совещаниях, Крыленко обратился ко всем подсудимым с вопросом, может ли кто-нибудь из них сообщить, привели ли эти совещания к какому-нибудь результату? Ответ дал о. Леонид:

— Я с этим соприкасался больше, чем кто-либо другой, и хорошо это помню. Когда мы получили распоряжение, в силу которого нам запрещалось крестить и венчать без предварительной регистрации в комиссариате, то мы поняли, что тут дело идет о покушении на наши священные права...

Кр.: Простите, а кому были посланы эти циркуляры?

О. Л.: Их переслали нам.

Кр.: Были ли эти распоряжения опубликованы?

О. Л.: Нет. Лично я был за образование общих католическо-православных комитетов. Почему их не удалось осуществить, этого я не знаю.

После этого было задано несколько вопросов о. Будкевичу. Процессу придавался чисто политический характер.

24 марта, архиепископ Цепляк сообщил, что от Апостольского Престола получено согласие на подписание договоров аренды церквей по форме, представленной Ватикану через советского посла Воровского в Риме. Красиков, возглавлявший V отделение в Наркомюсте (религия), заявил, что официально ему ничего неизвестно о том, что за три недели до начала процесса выражена готовность подписать договоры.

Крыленко снова обратился к о. Леониду, прося дать объяснение по поводу заявления, касающегося распоряжений власти об отделении Церкви от государства; заявление это находилось при деле в суде.

О. Л.: Пятое отделение Наркомюста просило архиепископа Роппа и меня выработать проект проведения декрета в жизнь. Мы очень обрадовались этому предложению. Я не раз говорил с Бонч-Бруевичем и Курским, которые уверяли меня в том, что никакое распоряжение по этому вопросу не будет опубликовано без предварительного соглашения с нами. Тем не менее пришлось убедиться, что свое слово они не сдержали. В результате, было опубликовано распоряжение, заключавшее в себе ряд противоречий. Это поставило нас в трудное положение. Мы не знали, чему следовать — декрету или распоряжению. На наши запросы не приходило ответа, пока, наконец, не началось дело о договорах. Разумеется, я протестовал против изъятия ценностей, потому что не имею права распоряжаться церковными вещами. Лично, я все же считал, что ценности должны быть выданы, однако не нарушая при этом неприкосновенности храмов.

Галкин: Когда вы стали католиком?

О. Л.: В 1902 году.

Галкин: Где вы родились?

О. Л.: В Петербурге.

Галкин: Вы сын ремесленника?

О. Л.: Да. Мой отец был поваром. Как человек дальновидный, он скопил 15.000 рублей, которые по его смерти получила моя мать. Она дала мне 1500 рублей, как мою часть наследства. На эти деньги я учился в течение многих лет.

Галкин: Вы принадлежали к поварской артели?

О. Л.: Да, это стоит у меня в паспорте.

Галкин: Московские повара имели автомобили, дома.

О. Л.: Возможно, но мы этого не имели. Может быть я и хотел бы иметь и дом и автомобиль, но я их не имел. Дед мой был крепостным.

Галкин: Вы стали католиком по убеждению?

О. Л.: Само собой разумеется.

После этого о. Леонид обратился к прокурору с просьбой сообщить ему, какие именно обвинения выдвигаются против него, чтобы он, не имея адвоката, мог сам защищаться.

Крыленко: Первые 13 обвиняемых, в том числе и вы, обвиняются в образовании тайной контрреволюционной организации, имевшей целью противодействовать проведению декрета об отделении Церкви от государства, использовать религиозные предрассудки, противодействовать декрету о национализации имущества храмов и передачи актов гражданского состояния в руки гражданской власти; внедрить в народ нерасположение к советской власти и противодействовать ее распоряжениям. Вы обвиняетесь по статьям 62, 119 и 121 Уголовного Кодекса.

О. Л.: Могу ли я просить присоединить к актам суда документ, свидетельствующий о том, что мы вместе с Кузнецовым старались объяснить, почему мы не можем принять в целом распоряжения, касающиеся декрета об отделении Церкви от государства. Хотел бы также, чтобы было включено и мое заявление. В нем указано, в какой мере требования в этих распоряжениях не согласованы друг с другом.

Кр.: Я против включения этих документов в акты суда.

Суд выносит постановление — отклонить просьбу о. Леонида.

О. Л.: В § 24 Уголовного Кодекса указывается, что огромное значение имеет момент психологический. В то же время, всякий раз, как мы ссылаемся на суде на наше священническое звание, нам отвечают: "Нам нет дела до вашего священнического звания". Я спрашиваю, согласуется ли это с § 24?

В ответ, Крыленко сослался на § 25, который говорит о непризнании какой бы то ни было Церкви.

О. Леонид просил прокурора выяснить, в чем, по мнению властей, разница между обучением детей в костелах и обучением в церковных школах. Однако, суд оставил его вопрос без ответа.

После допроса о. Будкевича был объявлен трехчасовой перерыв.

Крыленко начал свою обвинительную речь уже после шести часов вечера и заявил в ней, что "плюет на всякую религию". Он подчеркнул, что наивысший трибунал суда должен стоять на страже революции и установленных ею законов. Суд должен подчеркнуть политическую сторону процесса, принимая во внимание утрату выборных прав служителями культа согласно § 65 Конституции. § 23 Конституции ограждает интересы трудящихся масс от тех групп, которые приносят вред республике советов и революции. В 1920 году трибунал осудил на смерть Кузнецова, вместе с которым обвиняемый Федоров написал свой протест. Крыленко назвал о. Леонида "изворотливым иезуитом" за то, что тот сказал: "советы признают разные спортивные организации, а не хотят признать Церкви". Между тем, каждая организация, угрожающая конституции, отвечает по § 57 Уголовного Кодекса. Крыленко охарактеризовал поступки всех обвиняемых, как действия политические. А так как все обвиняемые были членами одной и той же организации — католической Церкви, то и преступления их определяются по §§ 63 и 119 Уголовного Кодекса и могут быть караемы смертью. Главной целью обвиняемых было ослабить действие советской власти и сделать невозможным проведение декретов в жизнь. Ими было организовано православно-католическое общество.

Крыленко направил главные обвинения против архиепископа Цепляка и о. Будкевича. После них он обрушился на Федорова, охарактезовав его как "выдающегося человека", напоминающего о. Будкевича, но "превосходящего его смелостью и интеллигентностью". "Федоров, — по его мнению, — действует открыто и его действия нельзя объяснить одним фанатизмом. Он создал проект общих собраний с православным духовенством, дал мысль согласовать действия всех этих контрреволюционных организаций против советской власти. Мы должны его обезвредить, это только охранительный метод. Суд должен покарать его не только за то, что он совершил, но и за то, что он был бы способен совершить".

Крыленко, признав деятельность подсудимых контрреволюционной, потребовал для архиепископа Цепляка и ксендза Будкевича смертной казни, но не как мучеников за веру, а как верноподданных международного капитала, ибо "за веру в трудовой России не судят". Для Хветько и Эйсмонта он также потребовал смертной казни; для о. Леонида, Ходневича и Юневича — по десяти лет тюремного заключения; для остальных священников — по пяти лет; для несовершеннолетнего Шарнаса — шесть месяцев. "Исполнение этих приговоров, — заявил он, — спасет советскую власть от контрреволюционных действий. Суровый приговор суда должен послужить для католического духовенства уроком, что законы карают тех, кто. с ними не считается". Присутствовавшие на суде коммунисты выразили одобрение этим словам прокурора.

В своей защитительной речи Комодов старался подчеркнуть религиозные мотивы конфликта и специфически — религиозную психологию обвиняемых: ведь это были собрания чисто духовных лиц, а отнюдь не контрреволюционеров. Речь Комодова вызвала аплодисменты в зале, после чего Крыленко предупредил, что удалит публику в случае повторения.

За Комодовым говорил Бобрищев-Пушкин, старавшийся доказать суду, что действия обвиняемых не были "контрреволюционными" в полном значении слова, тем более, что § 57 определяет контрреволюцию, как действия, направленные к свержению советской власти. Могут быть, конечно, разные степени противоправительственных действий, но контрреволюции, как таковой, дается только указанное определение. Весь материал и документы, использованные обвинением, ясно свидетельствуют о том, что со стороны обвиняемых не было никаких противоправительственных действий, а лишь намерение обратиться с просьбой к правительству. Поляки, в том числе и Будкевич, не могли желать свержения советской власти, давшей им возможность объединиться. Во всех выступлениях и собраниях духовенства не было решительно ничего контрреволюционного, их кампания была чисто идейной. Поэтому Бобрищев-Пушкин просил суд заменить смертную казнь высылкой или ссылкой.

После этого слово было предоставлено в порядке защиты о. Леониду. Он сделал хорошо, что взял ее в свои руки, так как, несмотря на то, что председатель суда все время прерывал его речи ему все же удалось лучше разъяснить суть дела, чем адвокатам, защищавшим латинских священников. По отношению к о. Леониду, конечно, не могло быть речи о какой-либо "польской интриге", так как он был русским и не находился в юрисдикции архиепископа Цепляка. При крайне неблагожелательном отношении польского правительства к митрополиту Шептицкому, уже самая личность иерархического начальника о. Леонида защищала его от всяких подозрений в отношении Польши.

Галкин: Слово в порядке защиты предоставляется подсудимому Федорову.

О. Л.: Вся моя жизнь была построена на двух элементах: на любви к Церкви, к которой я присоединился, и на любви к родине, которую я обожаю. Если для меня безразлично, присудят ли меня к десяти годам заключения или к расстрелу, то это не потому, что я фанатик. Часто приходится казнить невинного, чтобы не выпустить из рук виновного. С того времени, как я присоединился к католической Церкви, единственной задачей моей сделалось приблизить мою родину к той Церкви, которую я считаю истинной. При царском режиме я был два с половиною года в заключении в Тобольске. Один из подведомственных мне священников просидел три года в Суздальской тюрьме.

Галкин: Ближе к делу. Нам нет дела до того, как страдали католические священники.

О. Л.: Я хочу сказать, что правительство нас не понимало. Я с величайшим трудом доказывал, что русские католики — такие же католики, как и все; между тем, нам приходилось все время помнить про "Макара" с его "телятами". Я был рад, когда в 1918 году митрополиту Роппу было прислано Бонч-Бруевичем приглашение нам участвовать в комиссии по пересмотру инструкции об отделении Церкви от государства. Если бы высказанные нами соображения при этих переговорах были приняты во внимание, то мы не сидели бы здесь в качестве подсудимых за составление тайной организации: к этой мысли не было бы и повода.

Галкин прерывает о. Леонида и просит не отвлекаться.

О. Л.: Тайной организации нет никакой. О наших совещаниях было известно и пятому отделу и Бонч-Бруевичу; говорить о какой-то тайной организации тут не приходится. Что противозаконное гражданин прокурор видит в наших действиях? Мы работали вместе с правительством и, когда мы уже шли к разрешению вопроса, нежданно-негаданно вышла эта непродуманная инструкция. Она явно противоречит декрету. Я не хочу критиковать действия власти. Но гражданин прокурор вменяет мне в вину переговоры с православными и мою встречу с Кузнецовым. Совершенно верно, я был инициатором общего заявления о пересмотре инструкции, но мне не было дела до того, за что судился Кузнецов. Для меня Кузнецов не был избранником или каким-то инспиратором, а он только рядом со мной участвовал в выработке соображений по поводу инструкции...

(О. Леонид цитирует свое заявление по поводу инструкции и указывает на противоречия между декретом и некоторыми параграфами правительственных распоряжений).

Снова мы видим в инструкции признание религиозных обществ. Тогда, 4 января 1920 года, был подписан договор о моей церкви. Я прошу Верховный Суд принять во внимание, что инструкция требует каких-то 20 граждан РСФСР для заведывания имуществом церкви, не считаясь с их религиозной совестью. Если мы были против этих имущественных постановлений, то мы не руководствовались здесь какими-нибудь жреческими соображениями, а только законами нашей Церкви. Каноническое право является для нас предметом безусловно священным. Существование Римского Первосвященника есть догмат нашей католической веры. Послушание ему, как Викарию Христа на земле, для нас — безусловная обязанность. Поэтому вопрос стоял для нас принципиально, а не в смысле столкновения из-за материальных ценностей. Моя бедная паства, которой и осталось то всего около 80 человек, постоянно терпела материальную нужду. Какие же это сокровища должны были выйти из моих священнических рук? Нельзя вее сводить к борьбе за ценности. Нужно же считаться с тем, что мне приходилось защищаться, когда возникла коллизия обязанностей.

Галкин: Как относилось к вам Временное Правительство?

О. Л.: При Временном Правительстве стало легче защищаться от вторжения государства в сферу нащих чисто религиозных прав. Временное Правительство признало нас, но причисляло все время к департаменту иностранных исповеданий. Как верующий человек, я готов был считать, что освобождение Церкви, при отделении ее от государства, было провиденциальным. Вам же, как неверующим, это совершенно чуждо. Поэтому вы пошли дальше и дали место всяким комсомольским безобразиям...

Галкин: Что вы имеете в виду?

О. Л.: Антирелигиозные процессии, устроенные на Рождество Христово.

Галкин: (делает замечание) Правительства не критиковать и не отвлекаться.

О. Л.: Затем — эта противоречивая и неясная инструкция. Нам было непонятно, почему нельзя крестить, венчать до регистрации? Что до того правительству, будут ли люди венчаны в Церкви или не будут? Поэтому мы опять собрались с представителями православной Церкви, прося объяснить нам, как это и почему. Нам не было дано никаких объяснений. Теперь же дело поставлено уже так, что говорится: "не рассуждать, а исполнять". Председатель пятого отдела Наркомюста, гражданин Красиков, заявил мне, что этот договор имеет временное значение, страна переживает боль и вы должны подчиниться. Я согласился и успокаивал своих прихожан на собрании. Если следовать утверждению Священного Писания, что всякая власть от Бога, то я, как католический священник, должен признать, что эта власть — тоже от Бога, может быть, она послана нам за грехи...

(в зале движение, смех)

Галкин: Вы думаете, что рабоче-крестьянская власть послана вам за грехи?

О. Л.: Да, это в области наших христианских воззрений. Власть-одно, а проповедь безбожия — другое. Я всегда выступал с критикой этого безбожия и доказывал его несостоятельность. Я часто выступал на собраниях в Петрограде; при этом политика была исключена, и не найдется такого человека, который мог бы обвинить меня в том, что в моих речах была хоть какая-нибудь тень политики. Что же касается учения детей, то понятие об учении входит в существо и понятие католического догмата. Мы перестанем исполнять наши священнические обязанности, если не будем учить. Как литургию я буду совершать всегда, так же и детей должен буду учить всегда. Советская же власть запрещает учить Закону Божию, а это для нас, граждане судьи, коллизия ужасающая. Я оставляю на совести прокурора, что мы хотим вколотить что-то в головы детей.

Крыленко: Довольно. Комедия.

О. Л.: Как угодно. Конечно, если вы нас считаете шарлатанами, жрецами, если вы скажете, что я ломаю комедию, то я лишен возможности защищаться, и мне остается только стать жертвой и больше ничего... Бонч-Бруевич сказал мне лично, что учить детей — это наше священное право, а Красиков сказал: вас будут хватать за это.

Галкин: Не говорите ничего такого, что не может быть подтверждено, это нужно было говорить на следствии, тогда мы вызвали бы на суд этих свидетелей, а теперь прошу вас держаться в рамках предоставленного вам права.

О. Л.: Хорошо. Что представляет из себя Церковь без учительства? Если, например, придут ко мне венчаться восемнадцатилетние и шестнадцатилетние молодые люди, как же я буду их венчать, не внушив им известных религиозных познаний? Разве вы сами не обучаете людей до 18 лет? Что же это будет за ребенок, не обучавшийся до 18 лет?

(В зале смех)

Галкин: Вы занимаетесь критикой законов советской власти.

О. Л.: Я объясняю вам нашу религиозную психологию. По конституции я могу проповедовать свои религиозные идеи, почему же я не могу этого делать по отношению к детям?

Галкин: Закон это карает, и вы даете не психологию, а рассудочные доказательства.

О. Л.: Мои объяснения поневоле рассудочны, не могу же я вынуть мое сердце и показать вам.

Галкин: А вот Аввакум проклинал от сердца.

О. Л.: Аввакумовых доводов у нас нет, слава Богу, потому что, если нам дают свободу совести, то нас не будут жечь на кострах...

Галкин останавливает о. Леонида.

О. Л.: Тогда позвольте подойти к объяснению нашего душевного состояния с другой стороны. Наша вера является единственным источником нашей религиозной жизни и побуждением к приобщению к ней других. Если коммунисту предпишут не преподавать своих коммунистических идей детям до 18 лет, согласится ли он на это? Почему же у нас отнимают этим законом возможность передать детям свое богопочитание?... Все издания по этим вопросам изгоняются и не допускаются в России.

Галкин: Вы пробовали их выписывать?

О. Л.: Да, я выписывал. Философские книги пропустили, а богословские оставили на границе.

Галкин: Это опять нужно было указать при следствии и можно было бы обжаловать. А теперь уже поздно.

О. Л.: Я заканчиваю. Наши обращения к правительству ничего контрреволюционного не имели. Я повторяю, что изъятие у меня прошло гладко. На обвинение, что мы будто бы не хотели дать церковное имущество для великой цели спасения голодающих, мы указываем на те 40 вагонов, которые прислал Папа Бенедикт XV, на те 12.0000 детей, которых питает и теперь Папа Пий XI.

Галкин: При чем тут Папа? Папа может помогать голодающим, и сопротивление может иметь место среди католиков. Ближе к делу.

О. Л.: Я приступаю к делу.

Галкин: Давно пора.

О. Л.: Тайного у меня ничего не было. Правительство знало все, и обвинять нас в каком-то участии в каких-то тайных организациях нельзя. Все недоразумения объясняются запутанным кругом идей, за которым мы вращаемся после противоречивых инструкций и из которых мы не могли найти выхода. Мы находимся в положении не виновных ни в контрреволюции, ни в тайных организациях. Тем более у нас не было идеи о каком-либо сопротивлении советской власти. Больше ничего не имею сказать.

Во второй речи Крыленко сказал:

"Что такое революционная совесть, что такое революционное самосознание, всякий революционер знает. Наш кодекс мы признаем, но вносим в него изменения по требованиям жизни. Это все временно и кодекс имеет много дефектов.

Письмо Эдуарда Роппа к Будкевичу, где говорится о "борьбе с большевицкой заразой" прямо подходит под первую статью Конституции. Гражданин Федоров может с амвона говорить о Боге, об Илье Пророке. Но если он будет говорить малосознательным детям, что Илья Пророк съедет и тебя переедет, то мы этого не позволим.

На прямое требование закона о запрещении забивать голову детей, вы заявляете: "я буду". А мы говорим: "вам не позволим". Мы знаем, как на это реагировать. Карта ваша бита. Остается вам только нести свой крест".

Защитник Комодов заметил:

"Пусть суд рассудит. Борьба с большевицкой заразой в их (жест в сторону обвиняемых) понимании, есть борьба с атеизмом. Они с одинаковым основанием будут бороться с баптизмом, с магометанством и т. д. Сказать еще не значит доказать".

Защитник Бобрищев-Пушкин в последней короткой речи добавил:

"Если рассматривать католическую Церковь, как контрреволюционную организацию, имеющую центр вне России, то у вас есть средство на это — Варфоломеевская ночь".

Слово в порядке защиты было предоставлено и о. Леониду, но он ограничился только тем, что подвел всему краткий итог:

"Мне сказать больше нечего. Наши сердца наполнены не ненавистью, а скорбью — нас не могут понять. Свобода совести для нас не существует: это вывод из всего, что мы здесь слышали".

Галкин: Это ваш вывод?

О. Л.: Да, это мой вывод, и кроме тяжелого чувства для моего последнего слова ничего не остается.

Как того требовал Крыленко, суд приговорил о. Леонида к десяти годам тюремного заключения. До 21 апреля он просидел в Бутырской тюрьме, откуда его перевели в "Сокольнический исправдом". В сравнении с "Бутырками", "Сокольники" показались ему прямо раем. Тюрьма находилась на окраине города и потому воздух был чистый. Кроме того, здесь не запирались тюремные камеры, и можно было ходить по коридору. Порядки в тюрьме были по сравнению с "Бутырками" просто патриархальные. Заключенным разрешались свидания через решетку в течение четверти часа, в присутствии надзирателя. За небольшую взятку (5-10 рублей) свидание можно было продлить еще на несколько минут. Не запрещалось и подойти к самой решетке. Посетители могли передавать заключенным пакеты и письма и получать от них письма; при этом можно было и пошептаться. Словом, в этой тюрьме царила относительная свобода. Надзиратель тюрьмы проявлял ко всему достаточно безразличия.

О. Леонид, конечно, использовал благоприятные условия прежде всего для того, чтобы снестись с митрополитом Андреем и сообщить ему подробно обо всем происшедшем за это короткое время, так насыщенное тягостным содержанием.

ГЛАВА V — КРАСНАЯ МОСКВА!

Перемена, которую внесли последствия революции в характер Московской католической группы. — Роль Анны Ивановны Абрикосовой в новых начинаниях. -Владимир Владимирович Абрикосов — настоятель Московского католического прихода. — Круг его деятельности, арест и высылка заграницу. — О. Николай Александров — второй Московский настоятель. — Абрикосовская община сестер терциарок ордена св. Доминика. — Наблюдения Ю. Н. Данзас и ее суждения о Московской общине. — Мнение о. Дмитрия Кузьмина-Караваева.

"Можно сказать, — пишет о. Филипп де Режис в статье "Святая Екатерина Сиенская в Москве" (в журнале "Унитас" в Риме, № 3 за 1946 г.), — что если Экзарх Леонид Федоров — это Петербургский приход, то Московский приход — это мать Абрикосова".

Можно тоже сказать, что автор приведенных строк, отождествив Российского Экзарха с петербургским приходом, не выразил глубокого понимания его миссии. Как мы видели, история этого прихода — явление настолько сложное, запутанное и мучительное, что знающему ее во всех подробностях вряд ли возможно отождествлять "Петербургский приход" вообще с какой-нибудь одной личностью. Петербург был местом болезненного зарождения восточного католичества, местом особо тесно связанным с духом митрополита Андрея, его вдохновителя и опоры, где он выполнил пророчески предначертанное ему Папой св. Пием X. "Петербургский приход" — это начало и завершение первого крестного пути русского католичества. Пройдя его, "Восточный обряд" о. Леонида взошел на Голгофу — Соловки, где "Зверь из бездны" завершил свою долгую и упорную борьбу с избранником Божиим -Российским Экзархом.

Прямого отношения к этой борьбе католическая Москва не имела, хотя и заняла после революции, по масштабу того времени, немалое, но своеобразное место в миссии о. Леонида. Тут уже надо признать, что о. де Режис не преувеличил, связав "Московский приход" с именем Анны Ивановны Абрикосовой, которая действительно играла в нем первостепенную роль, и по свойствам своей властной натуры, и по положению супруги настоятеля о. Владимира, находившегося под ее влиянием, и по своей принадлежности к именитому московскому купечеству, и, наконец, просто, как гостеприимная хозяйка квартиры, в которой, в конце концов, сосредоточились и приходская церковь, и община русских сестер-терциарок св. Доминика, и вообще все, что так или иначе было связано с католическим делом в Москве. Здесь, одним ударом, большевики все это разгромили, подвегнув аресту и заточению в тюрьмах всех связанных с домом Абрикосовых.

Один человек явно не поддался авторитету Анны Ивановны. Да он и не мог ей подчиниться, как в сиду своей исключительной одаренности, так и вследствие принадлежности к иному миру традиций и понятий, которому московский купеческий дух, даже в его мягкой, ослабленной и культурной форме, был по природе своей чужд и неприемлем. Это была "женщина с профилем Наполеона", все та же Ю. Н. Данзас, которую Анна Ивановна хотела было получить в свое распоряжение и подчинить в России и заграницей авторитету семьи Абрикосовых. Намерение это осталось безуспешным, но побудило Юлию Николаевну насторожиться и занять положение наблюдателя. В воспоминаниях, записанных с ее слов князем П. М. Волконским, остались весьма ценные показания о московской общине. В свое время они были доставлены для прочтения митрополиту Андрею, который оценил их по достоинству и высказал кн. Волконскому мнение, что было бы хорошо, если бы Юлия Николаевна выразила письменно готовность подтвердить под присягой истинность того, о чем она говорит. Юлия Николаевна, пересмотрев записанное князем Волконским, уточнила некоторые выражения, кое-что добавила и, после того, как рукопись была окончательно переписана, дала заявление о готовности подтвердить под присягой все, ею засвидетельствованное. Митрополит Андрей сообщил после этого князю, что Ю. Н. Данзас "в своем письме дала письменно присягу в том, что точно описала правду". Поблагодарив за присланные ему главы воспоминаний о московской общине, митрополит Андрей заметил по этому поводу в письме к князю Волконскому :

"Должен признаться, что я и сам подозревал немного, что это именно так. Я был в Москве в 1917 г. и обратил внимание на следы этого чрезмерного самодержавия. Во всяком случае сестра Данзас может быть спокойна, так как она сделала хорошее дело. Да, хорошее и полезное дело".

* * *

С квартирой Абрикосовых мы расстались еще в предвоенные годы, на страницах отчета о. Леонида об его четвертой поездке в Россию:

"Замкнувшись в своем тесном кружке, изолировавшись от народа, не имеющие ни малейшего понятия об его духе и потребностях, они похожи на изящные, чистенькие, фарфоровые статуетки, которыми дамы времен Людовика XV украшали свои воздушные этажерки".

"Святость, святость", — повторяют они как попугаи. "Целью католичества является освящение людей, т. е. личная святость каждого отдельного члена католической Церкви. К этой-то святости своих членов должна прежде всего стремиться и русская миссия. Мы хотим, чтобы наши католики были святыми! Это наша цель!"

"Кто будет с этим спорить? Но вот Абрикосовы обвиняют нас в том, что мы, петербургские католики, мало понимаем, какие средства ведут к этой цели".

Так формулировал тогда свои впечатления будущий Российский Экзарх, после целой недели, как он выразился, "настоящих диспутов с глазу на глаз" с супругами Абрикосовыми. В нескольких фразах он охватил здесь и понимание ими миссии, руководить которой они считали себя призванными, и то положительное, что они старались тогда делать для развития ее, и тот вред, который невольно проистекал из их дилетанства в отношении восточного обряда и работы о. Леонида в России. Все это дало повод Н. С. Ушаковой, сопровождавшей о. Леонида, заметить со свойственным ей юмором по поводу школы святости в Абрикосовском доме:

"Они или не дозрели или перезрели. Нужно их оставить в покое, чтобы не кусались".

Естественно, что митрополит Андрей, осведомленный о деятельности супругов Абрикосовых, был недоволен их тесным контактом с польским духовенством и той борьбой, в какую они были втянуты в связи с поляками с петербургскими католиками, его духовным детищем, и без того столь хилым. В силу этого он не был к ним особенно расположен, что, в свою очередь, питало предубеждение Абрикосовых против владыки Андрея.

Февральский переворот с последовавшим за ним появлением в Петрограде митрополита Андрея с полномочиями Папы св. Пия X и предстоявшее назначение о. Леонида Российским Экзархом смешали все карты и побудили всех имевших отношение к делу восточного католического обряда несколько изменить ориентацию. Время диспутов с о. Леонидом принадлежало уже, как-будто, далекому прошлому. Дело, доверенное ему Св. Римским Престолом принимало реальные формы — и поэтому нельзя было не только итти против него рука-об-руку с польским духовенством, но и по отношению к Экзарху стать на общие точки зрения с о. Зерчаниновым или о. Семяцким. Новое решение напрашивалось само собой, но для Владимира Владимировича оно было нелегким, ибо, как он сам засвидетельствовал (автор записал это с его слов), "восточный обряд не притягивал его, он не верил в него". Тем не менее В. В. Абрикосов решил стать священником восточного обряда и попросил митрополита Андрея рукоположить его. Этим он брал на себя, в судьбах русской католической Церкви, роль, к которой не лежало его сердце. Он признался, что сам по себе не имел в виду принимать тогда сан священника. Его личные стремления были направлены заграницу. Ему хотелось поступить на Западе в латинский монастырь, тогда как Анна Ивановна, по его словам, стала бы монахиней в каком-нибудь монастыре доминиканского ордена, к которому она принадлежала уже в качестве терциарки. О. Владимир утверждает, что мысль стать восточным священником ему внушил декан Зелинский, настоятель церкви св. Петра и Павла. Зелинского поддержали ксендзы Вербицкий и Квятковский. Этому не приходится удивляться, так как они, учитывая неизбежность образования в Москве церковной католической группы восточного обряда, естественно могли надеяться использовать свое влияние на Абрикосовых, чтобы через них влиять и на Московский приход, во главе которого мог оказаться, в силу намерений митрополита Андрея, Владимир Владимирович. Эти священники и указали Абрикосовым на пребывание в Петрограде митрополита Андрея и посоветовали просить у него посвящения. Того же мнения был и духовник о. Владимира, француз о. Видаль. Можно думать, что далеко не последнюю роль сыграло и отношение к этому вопросу Анны Ивановны. Обет воздержания, который дали супруги, говорит во всяком случае о её сочувственном отношении и серьезном взгляде на дело, за которое собирался приняться Владимир Владимирович. Свойственный ей большой здравый смысл в житейских делах указал и на решение, какое они и приняли. Она сопровождала мужа в Петроград на посвящение и находилась при нем, пока шли заседания собора русского католического духовенства, на котором он, после посвящения, участвовал. Тут-то она встретилась впервые с митрополитом Андреем, после чего написала откровенно о своем впечатлении о нем:

"Это святой человек и в полном смысле слова церковный. Мы были на его счет в полном заблуждении".

Вслед за этим Анна Ивановна признала, что о. Леонид "человек исключительно одаренный" (правда, говоря об этом, она тут же заметила, что и "о. Владимир не менее одарен, хотя в совсем другой области"; в какой именно, она не упомянула), обладает "редкими способностями миссионера", "замечательным талантом апологета", "глубоким знанием русского народа, с его духовными нуждами, запросами и надеждами" (однако, спустя месяц с небольшим, она же пишет о "таких знатоках России, как экзарх Леонид и о. Владимир"; разобраться же в этих знаниях и оценить их по достоинству, ей, типичной западнице, повидимому, было трудно). Не раз, как она сама говорит, ей пришлось вспомнить и Н. С. Ушакову. Анна Ивановна даже написала:

"Мы издевались над ней, но как она была в свое время права!"

Отношение Анны Ивановны к польскому духовенству изменилось коренным образом. Теперь она видит в нем только "враждебность и узкий провинциализм с врожденной ненавистью к восточному обряду, с упорным желанием сохранить руководящую роль в католической Церкви в России, со странной фантазией латинизировать русский народ, с упорным противодействием идее соединения Церквей и желанием образовать местную провинциальную русскопольскую церковь латинского обряда".

В частности, Анна Ивановна находит, что Чаевский показал себя теперь "грубейшим шовинистом, тупым и мало интеллигентным; он сделал много зла с тех пор как русские католики образовали независимую группу. В этом, — пишет Анна Ивановна, — наша постоянная трагедия. Тайное решение поляков ясно, как день: восточный обряд — это временное зло (слова декана Зелинского), которое должно быть уничтожено; никакого соединения Церквей, но обращения отдельных душ и их полонизация. Это движение выявляет себя.все больше...".

Анне Ивановне ясно, что "поляки делают все, чтобы помешать миссионерской работе в России и чтобы уничтожить ее". Правда, от нее как-то ускользает при этом, что она ставит знак равенства между "русской миссией", которой противодействуют поляки (но далеко не все!), и своей личной деятельностью в Москве, с той, по выражению Ю. Н. Данзас, "самодержавной повадкой", которая встречала, может быть, слишком резкую критику со стороны поляков (и тоже далеко не всех), так что, в конце концов, немало недоразумений происходило и на личной почве. Нужно признать, что разносившиеся и одной и другой стороной сплетни и слухи служили немалым препятствием к воссоединению Церквей в том виде, как это рисовалось духовному взору Анны Ивановны. Главным врагом ее благих начинаний оказался никто другой как московский декан Зелинский, внушивший о. Владимиру мысль сделаться священником восточного обряда.

Анна Ивановна поставила себе вопрос, почему же поляки так поступают, для какой цели? Единственный по ее мнению ответ она формулировала письменно в трех пунктах:

1) Вековая, инстинктивная ненависть поляков ко всему русскому, их желание уничтожить красоту всего, что есть русского и действительно национального; наш обряд, который прекрасен, представляет собою возвышенную поэму русской души, должен быть уничтожен!

2) Любовь поляков к власти. Польша должна господствовать, поляки должны быть единственными представителями католичества в России. Польский клир охватывает настоящий страх, когда они видят, что наша миссия развивается. Они боятся, что Россия придет к нормальному и здоровому состоянию, т. е. что в ней будет одна господствующая Церковь, состоящая из русских католиков, сохраняющих свой обряд, и иностранная польская, образующая в ней лишь колонию с ее латинским обрядом. Такого"анормального для них положения они не хотят допустить; стало быть, наша миссия должна быть уничтожена, и я должна засвидетельствовать, что они идут к этому с немалым успехом.

3) Третья причина чисто политическая и национальная. Сами же поляки признают, что могущественная и католическая Россия нежелательна. А мощной и независимой католическая Россия может быть только сохранив восточный обряд (отсюда и ненависть поляков к митрополиту Андрею Шептицкому и ко всему его делу)".

С большой вероятностью можно предположить, что эти мысли были еще в значительной мере чужды Анне Ивановне, когда она в 1913 г. вела диспуты с о. Леонидом, находясь на стороне латинского духовенства. В то же время, приведенные здесь "пункты" Анны Ивановны (заимствованные из ее первого послереволюционного письма к кн. М. М. Волконской) отражают достаточно ясно боевой характер, который приняло в ту пору ее миросозерцание. К сожалению, в нем психологически уже заключены элементы, отравлявшие взаимоотношения молодой московской общины с латинским .католическим клиром. Все сконцентрировалось постепенно вокруг Анны Ивановны с одной стороны; и декана о. Зелинского — с другой. Разрядилась же московская атмосфера, как это ни печально признать, только после того, как обе стороны сошли со сцены.

Сильная, властная, самоуверенная, способная и на подлинный героизм, Анна Ивановна не останавливалась на полпути. Богу она служила по собственному разумению и если она с чем-нибудь, основательно или неосновательно, не могла согласиться, то поладить с ней, не подчинившись ее суждению, было нелегко. Однажды она дала в письме к мужу такой совет-указание:

"Кротость, мягкость, терпение, но упорно гнуть свое и стараться создать себе положение, главное, рассчитывая на сверхъестественное: святость, прежде всего, всегда и во всем".

В этой фразе она сама охватила и запечатлела ту смесь понятий, которые лежали в основе ее побуждений и которые, естественно, не могли не вести к таким же смешанным результатам.

Ко времени рукоположения о. Владимира, в Москве было уже шесть сестер-терциарок св. Доминика. Начало третьему ордену русских доминиканок положила Наталия Розанова ("сама того не подозревая" по словам Анны Ивановны) еще в то время, когда она жила в Москве. В этом, как думала Анна Ивановна, был, может быть, главный смысл и значение приезда сюда ее близкой подруги. Чтобы удовлетворить свое стремление к духовной жизни,, сестры-терциарки решили объединиться под покровительством Анны Ивановны, поселились у нее на квартире и, что вполне естественно, выбрали ее своей "старшей". После рукоположения о. Владимира, эти сестры приняли на себя все заботы об организации прихода и об устройстве богослужебной жизни: пение, чтение, обслуживание храма и т. п. Группа московских католиков, объединявшаяся в Абрикосовском доме, за небольшими исключениями, стала вместе с ними следовать восточному обряду и образовала ядро будущего прихода. Таким образом, и община сестер и приход нашли себе приют в квартире Абрикосовых, жертвенно предоставленной хозяевами для русского католического дела. В одной комнате устроили домовую церковь (без иконостаса), которая могла вместить до пятидесяти человек. В другой поместился о. Владимир, ставший настоятелем прихода и духовником общины. Одну комнату оставила за собой Анна Ивановна; в ней же она помещала и больных сестер. Когда община возросла, и число заболеваний увеличилось, эта комната, временами, представляла собою подобие лазарета. Еще две комнаты были отданы хозяевами под общежитие сестер. Ночью они спали вповалку на ковриках на полу; по утрам все тщательно убиралось, так что днем одна из этих комнат служила приемной, в которой по вечерам устраивались собеседования и читались лекции, а другая была классной и библиотекой, и в ней занимались сестры и прихожане.

Трудно даже представить себе, что мог бы предпринять экзарх в тогдашних условиях и при отсутствии всяких средств для устройства прихода в Москве, если бы Абрикосовы не дали для дела всего, что могли, и сами не отдались ему. Не будь их, кого экзарх мог бы послать в Москву? Назвать здесь имена Зерчанинова и Дейбнера или Трофима Семяцкого можно было бы только в шутку. Между тем нельзя закрывать глаза и на то, что даже более серьезные кандидаты, как напр. Диодор Колпинский и Глеб Верховский, тоже могли скомпрометировать в Москве молодое русское католичество. Первый, оказавшись впоследствии заграницей, отпал в православие и был вторично воссоединен со Вселенской Церковью; второй же, попав в Киев, заключил непозволительный брак. Эту грустную сторону дела нельзя обойти молчанием, чтобы оценить помощь, какую о. Владимир оказывал экзарху уже тем, что тот мог на него вполне положиться. В смысле строгости нравов дом Абрикосовых был действительно безупречным.

О. Владимиру пришлось нелегко на посту московского настоятеля; немало забот и хлопот, испытаний и трудностей разного рода легло на его слабые плечи. О. Леонид должен был кроме того серьезно считаться с отсутствием у о. Владимира богословского и философского образования. Во время своих частых наездов в Москву (в среднем раз в два месяца), что в условиях того времени было очень затруднительно, о. Леонид восполнял своими общественными выступлениями это слабое место своего настоятеля и сглаживал своим влиянием иные стороны его характера, о которых он однажды написал откровенно владыке Андрею, став при этом всецело на защиту о. Владимира:

"Его недостатки: резкость характера, скептицизм, заставляющий временами падать духом, ригоризм и слишком строгое отношение к латинянам".

"Вас смущает, может быть, его резкость, соблазняющая других, но это еще не такой большой недостаток; он скоро исчезнет. На нем отражаются церковно-политические события, вредно влияющие на его тонкие нервы".

О. Владимир научился служить, а в устройстве хора ему помог ксендз о. Вербицкий, хороший музыкант и знаток русского церковного пения. По собственной инициативе, этот латинский священник, поляк, поставил церковный хор и разучил с ним всенощную и обедню. Сам о. Владимир, в отличие от о. Леонида, музыкальными способностями наделен не был. Среди сестер была одна, также весьма одаренная в этом смысле, Анна Спиридоновка Серебренникова, родом из Саратова, по профессии — сельская учительница. О. Дмитрий Кузьмин-Караваев думает, что юна была из крестьянской семьи:

"Лицо у нее было чисто русское и притом с поразительно правильными чертами. Она была регентшей в хоре сестер и когда заводила тропари своим звучным голосом — надо помнить, что в нашем приходе было принято унисонное (по-русски — столповое) пение — Анну Спиридо-новну нельзя было не принять за старообрядческую головщицу. Если держаться этой терминологии, то Анна Спиридоновка была в общине не только головщицей, но и уставщицей. Каждый вечер она. приходила к о. Владимиру с тем, чтобы составить службу на завтра. Типикон и богослужебные книги она, надо признаться, знала лучше нашего почтенного настоятеля, и я не раз любовался, когда мне приходилось вечером засиживаться у о. Владимира, с какой почтительной настойчивостью она его подводила к тому, что у нее было решено заранее".

Из числа близких ему мирян, о. Владимир выбрал и подготовил к рукоположению инженера технолога Николая Александрова. По представлению о. Леонида, епископ Цепляк посвятил его в начале 1922 г. Выбор о. Владимира был очень удачным, и о. Леонид мог вскоре сообщить владыке Андрею, что о. Николай стал "прекрасным священником". Это сказалось особенно ясно уже после высылки о. Владимира, когда "он стал его заместителем и вел московский приход не хуже о. Владимира". О. Леонид засвидетельствовал, что "приход не только не распался, но еще более окреп и возрастал с каждым днем". "Несмотря на отсутствие о. Владимира, — писал он, — дело ничуть не падает, обращения не прекращаются".

До отъезда о. Владимира, после рукоположения о. Николая, ежедневно служились две обедни: раннюю служил о. Владимир для сестер, а позднюю — о. Николай для прихожан. На этих службах бывали и православные. После обедни, по воскресеньям и праздникам, устраивался "чай" ("агапа"). Чай, правда, как и полагалось тогда в советском государстве, был морковный, а хлеб и сахар прихожане приносили с собой. Во время чаепития шло собеседование, а после него бывало духовное чтение. Читала всегда сама Анна Ивановна, что-нибудь переводное из западной католической литературы, поучение или жития святых.

"Надо сказать, — вспоминает о былых днях о. Кузьмин-Караваев, -читала она с редким умением: спокойно, не повышая голоса, и в то же время весьма вразумительно. Чувствовалось, что она переживала и хотела, чтобы с ней переживали слушатели то, о чем идет речь".

За духовным чтением присутствовали и сестры и прихожане. После чтения обсуждалось прочитанное и говорили о текущих приходских делах.

Раз-два в месяц устраивались по воскресеньям закрытые вечерние собрания исключительно для прихожан; на них тоже читались переводы из западной католической литературы и происходили собеседования.

Кроме того, тоже раз или два в месяц бывали открытые собрания, смешанного характера, и на них католики могли приглашать своих знакомых — не католиков. Тут читались доклады всеми желавшими, назависимо от вероисповедания, на разнообразные темы; не допускались только доклады политического содержания. О. Леонид, приезжая в Москву, выступал на открытых собраниях. После докладов допускались прения. Иногда приходили представители московской профессуры. Бывал тогда у Абрикосовых и Николай Бердяев. Раз как-то зашел композитор Гречанинов. Можно бьшо встретит среди гостей и православных церковных деятелей из духовенства и мирян. Однажды о. Владимира посетил даже пресловутый епископ Варнава, ставленник Распутина.

Когда было решено устраивать "униальные собрания" с ограниченным числом избранных участников, их перенесли с благословения патриарха Тихона на квартиру Абрикосовых (об этом уже говорилось в конце IV главы II части). У них состоялось третье собрание. Гостеприимные хозяева сделали все возможное, чтобы принять православных гостей с должным почетом. На третье собрание пришло около 20 священников и один мирянин. Был заслушан "Меморандум о соединении Церквей", написанный протоиереем Арсеньевым, настоятелем храма Христа Спасителя, "самым ученым и святым православным священником", как о нем тогда говорили. Один протоиерей, весьма расположенный к соединению Церквей, задал в этот вечер вопрос:

— Какое место займет наш патриарх в случае соединения с Римом?

Католики, присутствовавшие в этот вечер на собрании, вынесли впечатление, что у православных по отношению к Риму — чувство обиженного родственника; у них создалось ошибочное представление, что Рим только и хочет подчинить их себе и при этом еще как-то унизить.

На четвертом собрании о. Владимир сделал сообщение о Папе Венедикте XV, создавшее дружественную атмосферу. Православные спрашивали, признает ли католическая Церковь их таинства. Слабым местом католиков в отношении православных оказалось отсутствие нового авторитетного заявления из Рима, на которое можно было бы опереться в таком собеседовании. Приходилось ссылаться на уже устаревшие заявления, которые в современных условиях не только ничего ясно не говорили православному миру, но и вызывали с его стороны новые вопросы.

Самым значительным и интересным из всех было пятое собрание. На нем присутствовал цвет московского духовенства: 15 православных священников и кроме того 18 православных мирян, среди которых были такие представители русской интеллигенции, как профессора Чулков, Банков, Покровский, Громогласов, Сахаров, Которков, Кузнецов, бывший дипломат и губернатор Арсеньев, молодой князь Трубецкой, бывший губернатор князь Урусов, Рачинский, Полуэктов; были и студенты Духовной Академии. Все пришли в этот вечер послушать Российского Экзарха, выступившего с докладом на тему "Ты еси Петр". Вот что о. Леонид написал об этом вечере митрополиту Андрею:

"В Москве, перед Великим Постом (1922), я читал в собрании избранных православных священников и мирян мой первый реферат на тему: "Ты еси Петр" (разбор только одного 18-го стиха XVI главы Матфея). Среди мирян были самые настоящие церковники из среды бывшей правящей интеллигенции. Всего было 33 человека, заседание происходило в квартире о. Владимира. Дух любви и мира не покидал нас ни на минуту. Я читал три с половиной часа при напряженном внимании слушающих. Возражал мне только протоиерей Орлов, профессор по разбору иностранных вероисповеданий, и то до того слабо, что иногда становилось,неловко и стыдно за него. Он сразу признал, что православная Церковь ничего не имеет против католического толкования, но что св. Апостол Петр — это только символ единства, при чем, как за единственный якорь спасения, уцепился за текст св. Киприана в его трактате "De unitate Ecclesiae". Остальные хранили гробовое молчание. Многие сердечно благодарили меня за реферат. Уже этот первый опыт спокойного разбора католической доктрины показал им их полную беспомощность. Скоро еду с новым рефератом "О власти ключей" (разбор 19-го стиха). Всеми высказывается горячее желание, чтобы подобные собрания происходили возможно чаще. Это первые проблески еще далекого единения...".

Следующий доклад о. Леонида предполагался примерно через месяц. На шестом собрании в квартире Абрикосовых о. Кузьмин-Караваев говорил на тему: "Учение о природе Церкви в системе русского мышления". Из православных присутствовало 18 человек. Настроение православных мирян складывалось явно в пользу церковного единения. Некоторые из них высказали недовольство медленностью работы и ее чрезмерной научностью. Решено было устраивать впредь собрания двух видов: научные, согласно желанию духовенства, и популярные,, чтобы удовлетворить мирян. Была выбрана комиссия из пяти лиц, которой поручили ведать этим делом. В нее вошли от православных: ректор Духовной Академии протоиерей профессор Орлов, настоятель храма Христа Спасителя протоиерей Иоанн Арсеньев и бывший сенатор Арбузов; от католиков — о. Владимир и Кузьмин-Караваев. Было предусмотрено, что о. Экзарх, во время своих приездов в Москву, будет также участвовать в работах комиссии.

Однако, ни предположенный доклад о. Леонида "О власти ключей", ни вообще какое-либо "соединительное собрание", как их называли тогда, не могло уже состояться вследствие последовавшего ареста лучших представителей православного духовенства, в числе которых оказалось немало посетителей квартиры Абрикосовых. В апреле 1922 г. положение в Москве сделалось поистине мрачным. Интерес к "соединительным собраниям" от этого не пропал, но устраивать их стало уж очень опасным. Об этом о. Леонид сообщил митрополиту Андрею в следующих выражениях:

"В Москве нам принес много вреда арест православных священников; два самые выдающиеся — Орлов и Арсеньев сидят в тюрьме, так что мои богословские лекции о главенстве Апостола Петра пока что остановились. К о. Владимиру собираются только члены постоянной комиссии кружка, состоящего из нескольких священников и выдающихся русских интеллигентов. Они глубоко преданы делу соединения и в особенности восхищены тем, что могут говорить о католичестве без поляков, с чисто русскими людьми. Все они понимают необходимость возрождения морально опустившегося народа при помощи религии и сознают, что это может сделать только католическая Церковь. Единственный страх — потерять свою самобытность от вторжения в русский религиозный быт латино-польской культуры. "Надо, — говорят они, -чтобы Папа дал нам абсолютные гарантии сохранения нашего обряда и церковной культуры, чтобы Папа показал себя русским"!

* * *

О. Владимиру становилось все труднее и труднее. Чем дальше, тем все больше и больше ему приходилось разрываться. Все происходило у него на квартире. Собрания, посещения, разговоры отнимали у него много времени, и он сидел из-за этого почти безвыходно дома. Кроме того он был еще духовником и руководителем сестер, число которых в общине непрерывно росло. К концу 1921 г. было уже 15 сестер и кроме них терциарок, живших у себя дома. К такой напряженной работе о. Владимир не был подготовлен прежним образом жизни в покое и довольстве. Здоровье его заметно расстроилось, три раза он болел и кроме того сильно страдал сердцем. В течение трех последних лет его дважды арестовывали и при втором аресте продержали в тюрьме около месяца. Состояние его Анна Ивановна считала настолько серьезным, что в апреле 1922 г. она написала княжне Марии Волконской:

"Если о. Владимир умрет, что вполне возможно, так как он уже ни одной службы отслужить не может без крайнего утомления, то останется один о. Леонид; какое одиночество, какая пустота...".

О. Владимир не умер, но одиночество и пустота, которой опасалась тогда Анна Ивановна все же ее не миновали, 17 августа, на рассвете, когда сестры начали петь утреню, о. Владимира снова арестовали. В последние две ночи по Москве прошел целый шквал арестов, которым подверглось до самидесяти профессоров и литераторов. Одновременно с о. Владимиром арестовали и Кузьмина-Караваева. Их продержали в тюрьме около недели вместе с представителями интеллигенции, в числе которых оказалось немало членов "соединительных собраний". После краткого допроса, о. Владимира приговорили к "высшей мере наказания", заменив расстрел бессрочной высылкой заграницу. Та же судьба постигла Кузьмина-Караваева и сотню выдающихся представителей русской интеллигенции. Среди них преобладали люди либерального и, вообще, левого направления. Всем им было разрешено выехать вместе с семьями и взять с собой из вещей, что они хотели, но книги и рукописи подлежали цензуре. Николай Александрович Бердяев выехал с женой, ее сестрой и их матерью; Борис Александрович Вышеславцев -с женой. Среди уезжавших было много детей. Как ни тяжело жилось тогда в Москве, но уезжавшие, в общем, приняли приговор без особого оптимизма. За границу их не тянуло; к русской эмиграции они относились критически. Некоторые (как, например, Кондратьев, человек левого направления) даже просили заменить им высылку за границу-ссыл-кой в Сибирь. Это неудивительно, ибо высылаемые трогались в дальний путь без всяких средств; им разрешалось взять с собой денег лишь на дорогу. Они получили визированные германским правительством паспорта, как высланные за границу граждане РСФСР.

27 сентября, по новому стилю в канун праздника Воздвижения Креста, о. Владимир покинул навсегда родную Москву и направился в Петроград. Там он остановился у о. Леонида, пробыл у него два дня и имел с ним долгое собеседование. Воспользовавшись этой высылкой, о. Леонид назначил о. Владимира своим представителем в Риме. Он дал ему на этот счет ряд указаний. Ю, Н. Данзас была свидетельницей большой сердечности, с которой о. Леонид его принял и проводил. О. Владимир отслужил литургию у нее на квартире; она прислуживала, читала и пела. В его лице она впервые увидела одного из католических москвичей.

29 сентября о. Владимир сел на немецкий пароход, доставивший его в Штетин. Оттуда он отправился дальше, прибыл 2 октября в Берлин, а 6 октября был уже в Риме.

"Конечно, — писала Анна Ивановна княжне Марии Волконской, -отъезд о. Владимира — это удар для дела, и если бы это было на месяц, на два, но это минимум на три года...".

Никто не учитывал в то время, что "зверь из бездны" воцарится на святой Руси на многие десятки лет и участникам Российской трагедии, тогда казалось что нужно как-то выдержать и продержаться "минимум три года"... Отсюда-то проистекала эта острая и слепая борьба латино-поляков и русских восточников за занятие позиций в ближайшем будущем. Но кто из них знал в те грозные дни, что бич Божий, ударивший по России, занесен уже и над Польшей и что скоро-скоро и ей придется дать ответ перед Богом?

Анна Ивановна нашла более разумным не "ломать спешно свою жизнь и отправляться неизвестно куда" подобно многим русским семействам, а оставаться у домашнего очага, терпеть и ждать лучших дней, положившись на волю Божию. Расстаться с о. Владимиром ей было, что и говорить, нелегко, но она понимала, что ему все-таки лучше покинуть Россию, в которой он, пожалуй, не долго бы выдержал. Не прошло и полугода, как она ему написала:

"Я должна сказать, что ежедневно благодарю Бога за то, что Он так чудесно и милостиво изъял Тебя отсюда".

"Что касается меня, — написала она княжне Волконской почти накануне отъезда о. Владимира за границу, — то я в полном смысле слова одна, с полуодетыми детьми, с разрывающимися на части сестрами, с юным,, чудесным, святым, но таким молодым священником о. Николаем, который сам требует поддержки, с растерянными прихожанами, сама ожидая ареста, так как во время обыска забрали все наши уставы и правила... Мы здесь чувствуем себя щепками в руках Божиих, и куда нас унесет — не знаем, никаких планов, никаких предвидений, ничего... Надо жить чистыми актами веры, надежды, любви. А между тем дело идет, души присоединяются, община сестер растет, вместо шестнадцати нас уже ютится в трех комнатах восемнадцать, и за последнюю неделю к приходу присоединилось трое, а у о. экзарха, после двух иеромонахов, присоединяется какой-то ученый архимандрит".

Сестры, действительно, день за днем, копошились, как муравьи в своем муравейнике, и работали, "разрываясь"... Одна из них давала уроки приходским детям, чтобы избавить их от посещения советских школ. В библиотеке сестры читали рукописные книги вместе с прихожанами, у которых по тогдашним условиям жизни в "красной" Москве или не было отдельной комнаты или же царивший в ней холод делал чтение невозможным. Почти все переводы католических авторов в переписка книг в нескольких экземплярах были сделаны самими сестрами. В общинной кухне кормили ежедневно до десятка буквально голодавших стариков и старух и кроме того давали обеды "бездомным" католикам, положение которых в Москве было тогда очень тяжелым. Сестры брали на себя и уход за больными прихожанами. К этому еще нужно добавить, что они же содержали своим трудом общину и на их полном попечении было около десятка детей, в том числе несколько сирот. Осенью 1922 г. стало особенно трудно, так как пять сестер было удалено со службы в государственном детском саду. Им поставили в вину, что они живут согласно религиозным убеждениям и, следовательно, по болыпевицким понятиям, их влияние на детей может быть вредным. Уволенные сестры были принуждены зарабатывать частными уроками и бегать целыми днями по городу, а вечерами делить с другими в общине физический труд.

Как ни жертвенна была такая жизнь, полная подвижничества, при условии, что все делалось не только по крайней нужде, захватившей тогда всех в тяжелой борьбе за существование, но главным образом, во имя высшей идеи, которой искренне хотели служить, — все же, подобные условия серьезно мешали монашеской жизни, к которой стремились многие из сестер. Наладить настоящее монашество, как средство для достижения цели, какую оно преследует, тут было нельзя, и естественно, что общинная жизнь сестер не могла дать тех результатов, каких от нее в монастырских нормальных условиях можно было бы ожидать. Правда, сестры "разрывались", силясь делать все, что могли: утром и вечером читали свой доминиканский "официум"; положенное для этого время отдавали умной молитве и испытанию совести; уединившись в укромном уголке, практиковали "дисциплину" — т. е. самобичевание; — перед большими праздниками совершали сорокочасовое поклонение св. Дарам, повторявшееся периодически в особых случаях для предотвращения разных бед, грозивших общине ("Поставила сестер на 40 часов поклонения св. Дарам", — сообщила 23-Х-22 Анна Ивановна в письме к о. Владимиру); несли по очереди и ночное бдение перед св. Дарами. Однако, при самой доброй воле, ненормальные условия жизни, тяжело отражались на жизни сестричесгва. Кроме того, чтобы учесть это положение общины, нельзя упускать из виду отсутствие у них опыта, порядка, выработанного долголетней практикой, наличия уклада жизни, точно утвержденного монашеским уставом. Всего этого не могла заменить внешняя дисциплина, которую успешно насаждала и строго поддерживала в соответствии со своими взглядами на дело Анна Ивановна. Многое здесь отдавало импровизацией, исполнением взятой на себя роли. К сожалению, это приходится отнести прежде всего к той, которую сестры выбрали старшей и которая играла роль настоятельницы, усиленно стараясь быть их "матушкой". Увы, суровый монашеский опыт, ей незнакомый, ясно говорит о том, что для этого мало одной доброй воли, здравого смысла и некоторой доли фантазии; чтобы стать матушкой — недостаточно быть по природе властной, даже "самодержавной". Для руководства душами, да еще в таких исключительно трудных условиях, настоятельница должна иметь за собой серьезную и длительную школу смирения, послушания, и самоотречения. Переставить мебель в квартире, стать в новые отношения с любимым мужем, продолжая жить с ним бок о бок (хотя это и было тогда требованием условий жизни и дела), не значит еще возвыситься до настоятельницы — духовной матери сестер, ибо для этого необходимо самой быть духовно зрелой, настоящей монахиней. Чтобы обрести дар или просто способность работать над вверенными душами, нужно предварительно пройти немалый, нелегкий и для некоторых очень длительный и мучительный путь в монастыре. Мирским людям, судящим о незнакомой им духовной жизни по-мирски, это, конечно, может быть непонятно. Но все-таки, они могут согласиться хотя бы с тем, что и тут нельзя заменить личный опыт чтением хороших книг. Как увидим дальше, именно в этом было слабое место Анны Ивановны.

Изучением русских монастырей и сектанства, Юлия Николаевна Данзас была подготовлена к тому, чтобы выступить здесь в роли серьезного наблюдателя. Первые известия о московской общине стали доходить до нее уже ко времении ее перехода в католичество. От русских кругов она слышала только хорошее. Отношение же латинского духовенства было сдержанное; у нее даже создалось впечатление, что в латинских кругах при ней избегают говорить об общине. О. Леонид, бывая в Москве, всегда навещал Анну Ивановну. Он хвалил дисциплину, отмечал тишину, царившую в небольшом помещении, несмотря на присутствие в нем почти двух десятков сестер. Когда в Петербурге положили начало общине Св. Духа, о. Леонид просил прислать к нему сестру Хмелеву, чтобы наладить уставную жизнь, но Анна Ивановна отказала. Повидимому она была недовольна тем, что в Петрограде создается "параллельное дело", и с своей стороны выразила желание, чтобы Юлия Николаевна отправилась к ней в Москву. О. Леонид на это не реагировал и не сказал даже ничего Юлии Николаевне; она узнала об этом через Подливахину. Только раз о. Леонид как бы вскользь ей заметил:

— В сущности, может быть лучше было бы ехать на готовое дело...

Однако, осуществить это все равно было невозможно, даже при согласии Юлии Николаевны. У нее была на руках тетка, полуразбитая параличей; о. Леонид нуждался в ее помощи, а своим заработком и пайком она делилась с ним и общиной. В то же время Юлия Николаевна подчеркивает, что лично она, принципиально, не имела ровно ничего против переезда в Москву, и у нее не было никакого предубеждения против московской общины. Напротив, по всему, что ей приходилось слышать, она верила, что "жизнь там святая, полная духовного горения". Летом 1921 г., когда ей предстояло воспользоваться двухнедельным отпуском, она сказала в разговоре о. Леониду, что было бы хорошо провести это время у Анны Ивановны и сделать там духовные упражнения, но он ей ответил:

— Нет, это не выйдет; Анна Ивановна хотела вас совсем заполучить, а так она не согласится.

У Юлии Николаевны, при ее любознательности, явилось желание узнать подробнее об общине, и она стала расспрашивать о. Леонида. Тогда она была уже его близкой сотрудницей, и он говорил с ней о делах откровеннее, чем в начале совместной работы. Из ответов о. Леонида Юлия Николаевна выяснила, что он знает об общине в сущнос-

ти только со слов Анны Ивановны, так как та не допускает его к прямому общению с сестрами.

— И вообще, — сказал о. Леонид, — я в ее дела не вмешиваюсь, ведь она мне не подчинена.

Это удивило Юлию Николаевну.

— Как это может быть? Община восточного обряда и не подчинена экзарху?

О. Леонид немного смутился:

— Потому что они доминиканки и подчинены ордену.

— Разве у доминиканцев есть ветвь восточного обряда?

— Нет, но община была начата, как латинская, и только потом перешла в восточный обряд.

Юлия Николаевна продолжала и дальше настаивать:

— Кто же их канонически оформил? Кто собственно ими ведает? Доминиканец Амудрю? Может быть он имеет право визитатора?

— Нет, — ответил о. Леонид, — Амудрю тут не при чем, они прямо с Римом сносятся.

Пытливый, ум Юлии Николаевны был поставлен здесь перед вопросом, который она по свойствам своего характера не могла обойти. За дальнейшими разъяснениями она обратилась к о. Амудрю, но тот ей быстро и немного резко ответил:

— Я тут не при чем... я не знаю, чем они занимаются, а мать Абрикосова не любит, чтобы вмешивались в ее дела, и так как никто меня на это не уполномачивал, то я и остерегаюсь этого.

Еще больше удивило Юлию Николаевну то, что о. Леонид сообщил ей однажды по возвращении из Москвы:

— Анна Ивановна рада новому признаку божественной благодати, излившейся на ее начинания, а именно: у некоторых сестер начались экстазы; сестра сидит, спокойно разговаривает и затем тихо, тихо опускается на пол; все ее оставляют и потом ничего ей об этом не говорят.

Сам о. Леонид, правда, этого не видал и только передавал рассказанное ему Анной Ивановной. Юлия Николаевна читала как раз в то время сочинения св. Терезы (Испанской) и вдумывалась в ее поучения монашествующим. Все, что говорила в них-эта святая, так мало подходило к тому, что она слышала теперь об общине, в особенности к рассказу об экстазах, поразившему ее больше всего. Св. Тереза решительно предостерегала молодых монахинь от экстазов. Будучи сама мистически высоко одаренной, она с удивительной трезвостью рассматривала их физиологическую основу, говоря, что если у молодых монахинь проявляется склонность к экстатическим моментам, то таких надо посылать на работу в сад или на огород, вообще, на свежий воздух.

Раз заинтересовавшись чем-нибудь, Юлия Николаевна не могла уже не довести своего исследования до конца. Личного опыта тут у нее, повидимому, не было или он был еще недостаточен для суждений в этой новой для нее области духовной жизни. Она делала здесь первые шаги и притом тоже в ненормальных и тяжелых условиях. Говорить на эту деликатную тему ни с о. Леонидом ни с о. Амудрю она не решилась и обратилась за разъяснением к женщине — своему другу и руководительнице, матери Мелании Яблонской, которой она очень доверяла. С ней Юлия Николаевна беседовала по этому вопросу "как на духу". Ей было интересно услышать мнение Яблонской, которая в самых определенных выражениях осудила всякую склонность к экстазу у недоразвитых монахинь и разобрала патологическую основу таких явлений, считая их проявление отсутствием смирения, духовным грехом; в особенности она считала недопустимым культивирование публичных проявлений экстаза.

Вскоре после заключения о. Леонида в тюрьму, к Юлии Николаевне приехала присланная Анной Ивановной, как доверенное лицо, София Александровна Иванова, бывшая при ней на положении секретарши. Она была терциарка, но не жила при общине. Целью ее приезда в Петроград было ознакомиться с общиной Св. Духа. На Юлию Николаевну это произвело впечатление, будто у Анны Ивановны возникла мысль присоединить ее теперь к Московской общине. С. А. Иванова передала Юлии Николаевне приглашение при поездках в Москву, когда она будет навещать о. Леонида, останавливаться у них в общине. С. А. Иванова сообщила ей, что избрала Анну Ивановну своей руководительницей и является ее духовной дочерью. Юлия Николаевна не преминула возразить, что духовным наставником может быть только священник, но получила такой ответ:

— Это фальшивое понимание духовничества, так как дар духовничества принадлежит всякому лицу, облеченному благодатью, а таковым является Анна Ивановна!

В первый раз Юлия Николаевна поехала в Москву в июне 1922 г. и прямо с вокзала направилась на Пречистенский бульвар к Анне Ивановне. Та встретила ее ласково; тем не менее, первое впечатление от общины у Юлии Николаевны было неясное. В первом же разговоре с Анной Ивановной она услышала от нее, что Петроградская община Св: Духа не могла существовать далее, так как не имела от Бога той благодати, которая дана ее общине. Слушая Анну Ивановну, Юлия Николаевна быстро пришла к заключению:

— Никогда не поступлю в эту общину.

На замечание Юлии Николаевны, что она любит латинский обряд, Анна Ивановна решительно возразила, что Бог ясно показал на развитии ее общины, чего Он хочет, какой обряд предпочтительнее; Юлия Николаевна сможет понять это только вступив в Московскую общину. Та ответила, что оказалась в восточной общине Св. Духа уступив настояниям о. Экзарха и епископа Цепляка, но в душе осталась латинянкой и положительно не понимает, почему Бог должен предпочитать один обряд другому. На это Анна Ивановна стала возражать, что не даром, когда она переводит латинянок в восточный обряд, сестры именно в нем находят спасение, и Бог ясно показывает, что это — то и нужно, а тяготение к латинскому обряду — "просто снобизм":

— Месса, месса! Одно слово это ненавистно! Люди говорят: пойдем на мессу, как пойдем на раут; считают, что это шикарно! Юлия Николаевна холодно ответила:

— Меня трудно заподозрить в снобизме, в смешивании мессы с раутом; а человека вообще тянет туда, где он научен молиться. Для меня лично христианство стало понятно, озарило меня в римско — латинской форме, а восточный обряд явился для меня вопросом рассудка и целесообразности в смысле работы. Кто знает, может быть, тут говорит и мой латинский атавизм.

— Какой там атавизм, — резко сказала Анна Ивановна. Сестры Енткевич и Комаровская именно у меня узнали, что такое Церковь и что такое благодать.

Юлия Николаевна ничего не ответила и встала, чтобы уйти, так как ей хотелось спросить:

— Да поняли ли они здесь, что такое Церковь?

В следующие посещения, более близкое знакомство с порядками общины вызвало в Юлии Николаевне несколько неприятное впечатление. Обедала и завтракала она вместе с Анной Ивановной и обратила внимание, что сестры едят "какой-то гороховый кисель" (был Петров пост), тогда как Анна Ивановна не постилась (объяснила она это докторским предписанием вследствие болезни желудка). Прислуживающие сестры, подавая ей, становились на колени. Обстановка ее комнаты не походила на келью. Это была обычная спальная: большая постель, пуховики, взбитые подушки. Рядом с этим, сестры спали в общей комнате на полу; утром все убиралось, и комната превращалась в гостиную.

В одно из воскресений Юлия Николаевна присутствовала на службе в домашней церкви общины. Все сестры были в форменных платьях — черная юбка, белая кофточка и черная короткая безрукавка, с непокрытой головой. Это показалось ей скорее похожим на женское учебное заведение, чем на монастырь, тем более, что многие молодые сестры были без чулок.

Юлия Николаевна обратила внимание, что Анна Ивановна во время службы не стоит с сестрами, а сидит в кресле в коридоре около двери в церковь. Присмотревшись б.лиже к быту общины, она убедилась, что Анна Ивановна вела жизнь, отдельную от сестер, и сама не подчинялась никакому уставу. Да и монашеского устава, по ее словам, у них в сущности не было, а имелось лишь "абсолютное, беспрекословное подчинение всякому велению настоятельницы, но без такого общего правила, которому сама настоятельница подчинялась бы наравне с остальными". Юлия Николаевна невольно вспомнила, как мать Мела-ния Яблонская, разделявшая жизнь с сестрами, всем им подавала пример, даже мыла посуду наравне с ними. Тут, напротив, распределение времени у настоятельницы было совершенно свободно; она уходила на несколько часов, бывала у свекрови, делала покупки, визиты, как-будто даже не считаясь нисколько с распределением времени в общине. Положение сестер при ней напоминало скорее безропотных и неукоснительно преданных прислужниц. Особенно казались такими те из них, которые постоянно оставались в общине (не ходили на службу).

Среди совершенно необразованных, Юлия Николаевна нашла несколько хороших, смиренных, искренно верующих девушек. Особенно милое впечатление на нее произвела сестра-кухарка, Анна Кирилловна Давидюк (сестра Лукия), малограмотная, но хорошая, подлинно святая душа. Именно ее держали почему-то в "черном теле", говорили с ней повелительно, как в былое зремя с прислугой. Юлии Николаевне удалось несколько раз заговорить с сестрой Лукией. Она нашла в ней "одну из чистых душ с настоящим монашеским призванием".

В общине строго соблюдалось молчание. Сестры его не нарушали, но Юлия Николаевна наблюдала, как они все время переговаривались по азбуке глухонемых. Ей казались забавными их длительные безмолвные разговоры с жестикуляцией. Возвращавшиеся со службы делились с подругами своими впечатлениями и новостями. Все они в большинстве были молодые девушки, некоторые довольно веселого характера. Однако в присутствии Анны Ивановны " все замирало, и на лицах изображался не только страх, но какое-то подобострастие". "Опять, — говорит Юлия Николаевна, — невольно приходило на ум сравнение с общиной матери Яблонской, где сестры, наоборот, всегда спокойные, сдержанные, живущие внутренней жизнью, радостно оживлялись при виде начальницы; глядели на нее, как дочери на любимую мать, а не как ученицы на строгую учительницу".

"...Прихожане, человек двадцать, люди окружавшие Анну Ивановну, — по словам Юлии Николаевны, — вечно толпились в общине. Была беспрерывная сутолока, в которой сестры показывались с напускным безмолвием, со скрещенными на груди руками и с каким-то таинственным и торжественным видом". Юлия Николаевна отмечает, что ей, "много изучавшей быт сектантов, бросалось в глаза сходство с духом и внешним обликом сектантской общины".

О. Николай Александров просиживал долгие часы в своем рабочем кабинете настоятеля, принимая посетителей. По словам Юлии Николаевны он держался перед Анной Ивановной как "запуганный школьник"; она "командовала им без церемонии". Юлия Николаевна была свидетельницей, как она в недопускающей возражение форме приказала ему, вместо назначенного служения одному святому, отслужить другому, а вопрос службы был у них запутанный. Службы являлись какой,-то мешаниной западного, восточного и доминиканского обрядов. Так, вместо восточных святых, служили многочисленным святым ордена. Святому Доминику пели каждый день тропарь "Правило веры и образ кротости" (который полагается только святителям, а св. Доминик епископом не был). Всякая служба заканчивалась пением "Salve Regina", в русском переводе: "Радуйся Царице, милосердная Мати". Каждый день сестры вместе с о. Николаем ("и тут настоятельницы не было с ними") читали розарий по западному образцу, но с заменой "Ave Maria" — русским "Богородице Дево". — "Словом, -говорит Юлия Николаевна, — мешанина была такая, что привела в ужас ее, знавшую, как экзарх отстаивал чистоту восточного обряда". Не было ничего "восточного" и в монашеских именах, которые Анна Ивановна давала сестрам. Тут у нее были: Имельда, Осанна, Магдалина (Мадлен), Тереза, Доминика, Мария-Вероника, Мария-Цецилия, Роза, Мария-Роза Лиманская, Екатерина Риччи, Екатерина Сиенская, Маргарита Венгерская, Гиацинта и т. д.

Однако, необходимо все-таки подчеркнуть еще раз, что виной всем внутренним бедам была тут не только неопытность и даже неспособность Анны Ивановны, о которой она же сама красноречиво свидетельствует со страниц своих писем (правда, в распоряжении автора только вырезки, предоставленные ему о. Владимиром), но и исключительно неблагоприятное влияние окружающей среды, в которой община думала было, по словам Анны Ивановны, "стихийно расти" под покровительством и защитой св. Доминика.

Как увидим дальше, последовавшая вскоре резкая перемена внешних условий заглушила в значительной мере нездоровые уклоны и на смену им вызвала к жизни здоровые начала, которые в общине были также заложены. Благодаря этому, в дальнейшем, на крестном пути Абрикосовских сестер, .этот здоровый элемент возобладал над первыми, хотя отголоски и следы неправильного воспитания сказывались потом долгое время и выявлялись иной раз там, где их можно было меньше всего ожидать. Но об этом речь еще впереди.

Эту главу мы закончим тоже отрывком из предоставленных автору московских воспоминаний о. Дмитрия Кузьмина-Караваева, в которых он подводит итог своим впечатлениям:

"На всех московских есть особый отпечаток" — это наблюдение было сделано еще Грибоедовым и возражать против него не приходится. Различие двух средоточий, одного древнейшего московского, другого позднейшего петербургского, в течение всего девятнадцатого столетия отчетливо сказывалось и в истории русской литературы и в истории русской Церкви. Оно не могло не сказаться и еще будет долго сказываться и в истории русского католичества.

Успех московской общины и московского прихода, в известном смысле, был обусловлен в значительной мере этим московским сродством и, в частности, тем обстоятельством, что и отец Владимир Абрикосов и матушка Анна Ивановна были москвичами до мозга костей, москвичами со всеми их достоинствами и недостатками.

Кроме того, в более глубоком смысле, московское католичество не могло не быть знаменательным, так как свидетельствовало о проникновении римской идеи в самую гущу древнерусского самосознания, но, в то же время, московский отпечаток, столь явственно сказавшийся в свойственном московской общине подходе к людям и к делу, не -мог не быть значительным испытанием для петербуржцев. Для них, войти в этот малопривычный уклад, помириться с неожиданным и вместе с тем несомненным преимуществом московской настойчивости, которая могла казаться им узостью, и, в частности, позабыть о тех широких надеждах, которые легче зарождаются на берегах Невы, чем под сенью Ивана Великого, было более, чем не легко.

Нужно воистину удивляться тому редкому такту и внутренней сосредоточенности, которые позволяли покойному о. Экзарху удерживать равновесие между численно большим и, главное, внутренне сплоченным московским католичеством и, может быть, умственно более богатым, но зато разрозненным, разбросанным и метущимся петербургским".

ГЛАВА VI — «КТО ИМЕЕТ МУДРОСТЬ, СОЧТИ ЧИСЛО ЗВЕРЯ, ИБО ЭТО. ЧИСЛО ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ»

Заключение в Сокольнической тюрьме. — Отдых о. Леонида от тяжелой и ненормальной жизни на воле. — Спокойная работа в тюрьме и наблюдение отсюда за происходящим в России. — "Преддверие" к процессу Патриарха Тихона. — Ответ о. Леонида на новый призыв стать епископом. — Отзыв большевиков об о. Леониде и о восточном католичестве. — Последние сообщения, требования, завет и распоряжения о. Леонида из тюрьмы. — Четыре посещения Ю. Н. Данзас и ее намерение бежать заграницу. — "Щекотливое поручение". — Пятиминутное свидание Ю. Н. Данзас с о. Леонидом в Лефортовской тюрьме. — Новые условия заключения о. Леонида.

О. Леонид не скрыл от митрополита Андрея, что он молил Господа принять его жертву. В сущности, вся его самозащита свелась к обличению безбожного дела восставших антихристиан. Сам же он не шевельнулся, чтобы отвести руку палача, занесенную над его головой. Вопрос был только в том, нанесет ли она ему сразу смертельный удар или же возьмет мертвою хваткой, чтобы постепенно выжать все жизненные соки, подвергнув длительному мученичеству и постепенному умиранию.

О. Леонид не сделал и не сказал на суде ничего неблагоразумного, чтобы ускорить неизбежный конец, ибо это было равносильным вмешательству его воли в совет Провидения. Этим он поставил бы себя самовольно на тот путь, который его лично притягивал, но мог быть не тем, какой ему уготовал Господь. Нет, о. Леонид был далек от того, чтобы выбирать себе крест самому и по собственному почину взваливать его на свои плечи.

В силу этого о. Леонид выступил перед богоборцами на суде с кротким достоинством иерея, без слов говорившим, по примеру Учителя неправедному судье: "Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не дано было тебе свыше" (Ио. 19, 11).

Господь не хотел принять от о. Леонида простую краткую жертву. Он ждал от него много большего. Время сказать последнее слово: "свершилось!" еще не пришло для о. Леонида. Его земной путь был далеко не закончен. О. Леонид принял решение суда спокойно. Именно потому, что о. Леонид имел для этого большую благодать, ему не было предопределено покидать наш мир преждевременно; напротив, одним своим присутствием в нем он должен был бороться со злом сверхприродным путем и длительным мученичеством искупать русский исторический грех, жертвой за который он удостоился быть. Последнее, впрочем, открылось о. Леониду много позже, уже на вершине его Голгофы.

Теперь же, на этом крестном пути, о. Леониду был нужен прежде всего отдых, как физический, так и душевный. Ему нужно было отдалиться от текущих дел, чтобы ориентироваться в происходившем и углубиться в понимание начавшегося великого похода на идею христианства. Такой отдых был ему предоставлен в Сокольнической тюрьме. Именно так принял о. Леонид тюремный режим, в котором отдых длился для него ровно столько, сколько положил Господь, ни больше ни меньше. О своей жизни о. Леонид написал откровенно владыке Андрею, не строя из себя "мученика" там, где он, по свойствам своей натуры, в действительности им еще не был. Он назвал свое тюремное заключение "quasi-мучением" и объяснил почему:

"Мы живем совершенно спокойно, в обстановке, с тюремной точки зрения, вполне приличной, выписываем газету, имеем книги и можем заниматься, а едим так, как на свободе и не думали есть. Так что все наше мученичество сводится к лишению свободы, к необходимости жить в обществе воров и убийц и — самое главное — к лишению св. Евхаристии. Наша жизнь на воле была до того тяжела, ненормальна и ужасна, что тюрьма кажется нам тихим пристанищем и потому мы густо краснеем, когда читаем в случайно полученных польских газетах описания наших "мучений". "Мученики" Сокольнического Исправдома — сытые, розовые физиономии, всегда довольные и веселые".

Правда, не все заключенные были того же закала, что о. Леонид. Не все имели драгоценный дар Божий "быть всегда довольным". Не все умели на каждом шагу, куда бы ни вел, твердить неизменно: "слава Богу за все!" Некоторым было очень трудно, и о. Леонид тоже этого не скрывал. "Бедный Эйсмонт сошел с ума". — "Франциск Рутковский явно тупеет и превращается в ребенка". О. Леонид относился с искренним сочувствием к "дорогому Юневичу":

"Он, правда, мужественно переносит заключение, но его молодые нервы расшатываются, хотя благодать Божия, конечно, поддерживает его и не допускает до каких-либо проявлений малодушия".

Епископа Цепляка не было здесь. Его держали отдельно от священников в Бутырской тюрьме. Ходили слухи, что ему хотели поставить в вину еще какое-то дело, касающееся нелегальных сношений с иностранцами.

Самым серьезным для о. Леонида был вопрос, как служить обедню в тюремной обстановке. Он надеялся, что это все же удастся и облегчит положение заключенных, вольет в них новые силы. Митрополит Андрей разрешил ему служить в самой простой обстановке; однако, и эти условия оказались, невыполнимы, так как все сидели вместе в общей камере.

* * *

Первым делом о. Леонида в тюрьме было воспользоваться возможностью написать митрополиту Андрею, уведомляя его обо всем, чтобы "различные сенсационные сообщения большевицких газет и их заграничных подголосков не ввели в заблуждение":

"Из советских газет, конечно, правды узнать нельзя; все тенденциозно перепутано и представлено в том виде, как это нужно для одурманивания несчастного народа.

Я хочу дать Вам представление о психологической и провиденциальной стороне процесса, сделавшей то, что он, как я думаю, послужит только к большему торжеству св. Церкви.

Уже самый внешний вид сделал многое. Среди латинских сутан и бритых лиц выделялась моя ряса и борода, вызывая всеобщее недоумение: что же это такое? Значит и такие католики бывают? Стоустая молва, через газеты, пронесла теперь в самые укромные уголки России отголоски процесса, а вместе с тем и рассказы о русской католической Церкви и об ее Экзархе. Это теперь уже неотъемлемый исторический факт. Так как я уже знал,, что мы обречены заранее и что ни о какой справедливости на суде не может быть и речи, то постарался только с честью выйти из создавшегося положения. Мои резкие ответы и моя защитительная речь вызвали восхищение среди многих присутствовавших, в особенности же католиков-латинян. Некоторые говорили, что они целовали те места в газетах, в которых попадались мои слова.

Теперь уже всякие старания опорочить нас в глазах латинян, как каких-то полу схизматиков, будут тщетны, ибо самой яркой католической фигурой на суде был я (наиболее сильно говорили Хветько и Ходкевич, но всетаки не произвели такого впечатления). Фраза, сказанная мной в защитительной речи, что "хотя мы и подчиняемся советской власти вполне искренно, но смотрим на нее, как на наказание Божие за наши грехи", вызвала сенсацию и ходит по всей Москве. Все это я считаю в высокой степени провиденциальными попущениями божественной Премудрости. Я только сожалею, что не подпал под смертный приговор и что мне не удалось разделить славной участи бедного, а отныне блаженного о. Будкевича. Вы, дорогой Владыко, поймете меня, потому что сами постоянно молите Бога о ниспослании Вам мученической кончины. Но да будет воля Господня: придется снова тянуть нудную жизненную лямку!...

Затем, наш процесс "поставил все точки над i", показав, что ни о какой свободе совести в нашей Совдепии не может быть речи. Это почувствовали теперь все. Как в самом обвинительном акте, так и в речи прокурора Крыленко, уже была подчеркнута полная идентичность между атеистическими заданиями коммунистов и самого правительства. С сатанинской злобой, захлебываясь от бешенства, он кричал, что Церковь и советская власть — это антиподы и ужиться вместе они не могут. Всякая проповедь с церковной кафедры против атеизма есть уже "политическая контрреволюционная агитация", так как атеизм есть основа коммунизма. Когда же в моей речи, постоянно прерываемой, я, наконец, в упор спросил, обращаясь к прокурору: "что же будет с детьми, лишенными религиозного руководства, к восемнадцати годам?" — он только злорадно улыбнулся и с удовольствием стал потирать руки. Ничем не скрываемое сатанинское торжество! Красиков стоял за председательским столом и тоже злорадно смеялся. Поэтому, когда мне было предоставлено последнее слово, то я резко отказался, заявив, что считаю его ненужным ввиду того, что в России нет никакой свободы совести. Эту пилюлю они проглотили молча.

Выяснилось также их отношение к идее соединения Церквей: они боятся его, как черт ладана. Она представляется им только, как общий политический фронт против большевизма. Мои десять лет тюрьмы я получил именно за это. Охарактеризовав меня как фанатика, идущего "на пролом" против советской власти, прокурор заявил, что "мой фанатизм" не может смягчить моей участи. "Это он, — закричал он, указывая на меня патетическим жестом, — собирал вместе православных и католиков для противодействия советской власти! Это он устраивал общий фронт против коммунизма!" Таким образом, прокурор выдвинул против меня то, чего не было и в самом обвинительном акте.

Что касается дела Будкевича, то и тут есть нечто, как мне кажется, провиденциальное. Конечно, никакой контрреволюции покойный не замышлял и замышлять не мог. Нам пришлось краснеть, когда на суде был прочитан меморандум Чичерина о преследованиях польским правительством православных и униатов в Польше, чем большевики всегда пользуются, как громоотводом, когда дело идет о преследовании католиков большевиками.

Нашим русским общинам приходится жить жизнью катакомб. Я предписал собираться в тесные кружки и совершать тайные молитвы, а также вести беседы. Отдал распоряжение учить родителей пространному катехизису, с тем, чтобы они сами учили детей, ибо священникам это запрещено, о чем совершенно открыто выразился суд. Наши в Петрограде держатся хорошо, а в Москве даже процветают (число присоединяющихся увеличивается). Интересно то, что присоединения здесь и в Петрограде увеличиваются по мере возрастания преследований Церкви! Явный знак благодати Господней!

В Сокольниках сидят два епископа: Борис Рыбинский и Ювеналий Калужский и с ними около 20 священников. Отношения у нас с ними самые лучшие. Я настроил моих латинян, и ни одного резкого слова не вылетает из их уст. Я постоянно спускаюсь к ним в первый этаж и они меня принимают как своего. В особенности епископ Борис склонен к соединению. Думаю, что удастся посеять не одну горсть добрых семян. И находясь в тюрьме, я могу кое-что делать и даже немного управлять экзархатом". (25-4-1923)/

В своем заключении, о. Леонид имел возможность действительно cледить за происходившим в России и во всем мире. Два обстоятельные доклада, которые он передал о. Эдмунду Уольшу, (представителю католической миссии помощи голодающим), для передачи в Рим, чтобы осведомить подробно св. Престол, являются, может быть, лучшими из всех написанных о. Леонидом. Тонкий, глубокий анализ, обоснованность высказанных суждений, обстоятельная документация, объясняющая и оправдывающая каждый шаг, сделанный о. Леонидом, каждое сказанное или написанное слово, блестящая форма изложения, все это еще ждет достойной оценки. Если в целом изложенное им имеет и в наши дни немалое значение для специального исследования зародыша и начального периода того строя, который вот уже столько лет, как утвердился в России, то о самом о. Леониде эти отчеты говорят еще больше. Они дают возможность не только до конца понять его мировоззрение, но также найти в них материал для изучения его апостольской работы в этот переходный период русской истории. Однако, как ни интересны эти страницы для возможного прославления Церковью о. Леонида, все же они не вмещаются в рамки нашей повести о нем. Мы можем здесь их только отметить, продолжая и дальше следить за каждым событием его трагического жития, которое теперь все быстрее и быстрее приближается к развязке.

"События идут очень быстрым темпом", — заметил однажды и сам о. Леонид. Он внимательно читал газеты, его навещали прихожане и близкие и приносили ему сведения о происходившем в мире. Пожалуй, правильнее было бы сказать, что о. Леонид умел удивительно извлекать суть дела из всего, что становилось его достоянием. Пережитый недавно процесс научил его самого очень многому. Он понял, что это было только преддверие к еще большему — процессу Патриарха Тихона. Собор "Живой церкви" был не более, как пробным шаром для будущего суда. О. Леонид легко уловил замысел антихристианского стратега, понял, куда и как " зверь из бездны " ведет свое дело, и ясно увидел, кто и что мешает ему. Психологически, это было довольно запутано. О. Леонид снова взялся за перо, чтобы поскорее обрисовать эту картину митрополиту Андрею:

"Необычайный взрыв возмущения во всем мире по поводу нашего процесса заставил большевиков остановиться. Не чувствуя под собой достаточно сильной почвы для осуждения Патриарха, большевики решили, чтобы его сначала дискредитировал собор и лишил сана. После этого было бы уже легко судить патриарха гражданским судом просто как "Василия Белавина" (мирское имя и фамилия Патриарха), от которого якобы уже отвернулась православная Церковь, и, как Пилат, умыть руки перед народом. Была развита бешеная агитация, чтобы по городам и селам, по фабрикам и казармам, сам "народ" осудил Патриарха, как "контрреволюционера". Газетные столбцы скоро запестрели известиями, что либо какой-то сельский сход, либо приходское собрание, либо рабочие на фабрике и т. п. вынесли порицание Патриарху, требовали его отлучения от Церкви и даже гражданского суда над ним, как над государственным преступником, а не только как над святителем, нарушившим церковные каноны. Все эго, конечно, одна сплошная комедия, бесстыдная инсценировка общественного мнения. Происходит это по указке ГПУ. Например, в село является представитель этого милого учреждения и дает понять трепещущему и загнанному настоятелю прихода, что он должен признать ВЦУ, иначе ему будет плохо... В подавляющем большинстве он добивается согласия иерея. Затем агент ГПУ внушает ему необходимость выразить открытое порицание Патриарху. Собирается церковное собрание, на котором агент, накричав всякой чепухи на Патриарха, требует " порицания ". Кто не поднимет руки или осмелится возразить хоть что-либо, тот объявляется контрреволюционером. Бедные мужики, внутренне проклиная нахалов, не протестуют. Обычные крикуны из подонков крестьянства, ничего не имеющие за душой хулиганы, составляют на таких собраниях "глас народа". Иногда всю эту подлую агитацию ведет поп "живец" (т. е принадлежащий к "Живой церкви"), опирающейся на агентов ГПУ, готовых, как прежде жандармы, сейчас же самым ощутительным способом доказать истинность нового церковного направления.

Ко времени моего отъезда в Москву на процесс, в Петрограде на считывалось почти 50 автокефальных церковных общин, с храмами и причтом, подчинявшихся епископу Николаю (которого не надо смешивать с его антагонистом, архиепископом Николае.м Петроградским, представителем "Живой церкви"; теперь этот последний на покое). Некоторые священники, сначала подчинившиеся ВЦУ, приходили к Николаю и каялись, прося принять их в число автокефалистов. Одним словом, "Живая церковь" затрещала в Петрограде по всем швам "Живцы" завопили в ГПУ, посыпались ложные доносы на автокефалистов и в две недели все было кончено... Епископ Николай сослан в Хиву, а несколько десятков священников-автокефалистов были разосланы по разным местам или запрятаны в тюрьмы. Теперь, как я слышал, уцелело только 3-4 церкви. То же самое происходило повсюду , причем не было границ самому грубому произволу. Например, иногда прихожане просто прогоняли попа "живца", который являлся к ним от имени ВЦУ, и требовал, чтобы храм и приход были переданы ему; тогда "живец" возвращался с милицией и "истина" торжествовала...

Чем ближе подходило дело к открытию собора, тем более наполнялись тюрьмы священниками, не пожелавшими продать свою совесть. Все это делалось для того, чтобы обезопасить собор от возможности появления на нем оппозиции. И теперь еще, например в Москве, тюрьмы набиты священниками и епископами, повинньши только в том, что они не хотят признавать нового церковного строя. То же самое можно видеть и в провинции.

Самый собор был в одно и то же время и комедией и гнусным зрелищем, показавшим страшное моральное разложение этого духовенства. Собралось около 420 человек духовных и мирян, а среди них 52 епископа. Однако, несмотря на то, что ГПУ тщательно фильтрировало выборы на собор, человек около пятидесяти, увидев в чем дело, покинуло собор и было в большинстве немедленно арестовано. Остальная банда в первую очередь занялась разбором дела о Патриархе. В один день был "единодушно" произнесен над ним приговор о лишении его сана и монашества и о возвращении в "первобытное состояние" ("гражданин Василий Белавин").

Следующими "реформами", проведенными на соборе, были: введение нового стиля, признание за епископами права быть женатыми, разрешение вдовым священникам жениться и, наконец, торжественное восхваление советской власти, которая, якобы, на практике, более осуществляет идеалы христианства, нежели сама Церковь, которая де поклонилась не Христу, а "Рокфеллеру".. Самый махровый негодяй поп Красницкий, агент ГПУ, провокатор и предатель, получил сан "протопресвитера православной церкви", а Александр Введенский сделан "архиепископом Крутицким" (этот сан имел всегда великий викарий патриарха). Председателем собора была личность особенно гнусная: некий Петр Блинов, "митрополит всея Сибири", бывший протоиерей (женатый). Этот жулик перекрашивался во все цвета и служил то Временному Правительству, то Колчаку, то большевикам. Он вел сильную кампанию в пользу женатых епископов. Эти господа, с двумя десятками подобных себе шкурников и карьеристов, вели все дело. Дирижерская палочка находилась в руках Красницкого. Остальная братия представляла из себя забитую жалкую массу, готовую поклониться хоть деревянному болвану, ради своих "животов" и семей. Раболепство перед властью дошло до таких размеров, что к Ленину была отправлена особо сочувственная телеграмма с пожеланием ему скорейшего выздоровления. Собор начался 29 мая и продолжался 5-6 дней. Соборная депутация отправилась потом к Патриарху, чтобы объявить ему приговор. Этот последний заявил, что он не помнит, чтобы давал свое согласие на собор и потому считает его незаконным сборищем и отказывается признать его действия правомерными. Как я слышал, под заявлением он подписался так: "Тихон, Патриарх Московский и всея России". Ведь нельзя забывать, что от патриаршества он никогда не отказывался, а только временно устранился от него впредь до решения законного собора. Опыт с собором большевикам очевидно не удался: народ относится к нему в подавляющем большинстве пассивно и враждебно, несмотря на то, что пока еще собор не предпринял никакой богослужебной реформы.

Предполагалось судить Патриарха сейчас же после собора, но ввиду слабого впечатления, произведенного этим сборищем подлецов и кретинов, суд был снова отложен. Стало ясно, что расстрелять Тихона не так-то легко. Вместе с тем большевики великолепно поняли, что "живцы" преданы им только до первой беды и перевернутся моментально при перемене правления, даже при простом ослаблении его. Все это вместе взятое заставило отложить процесс Патриарха Тихона на полгода. Патриарх попрежнему живет в Донском монастыре, получает массу подарков, выходит к народу и благословляет его.

Пока же большевики стараются эксплуатировать представителей "Живой церкви". Вместо обычного ВЦУ, они назвали свой "синедрион" так: "Высший Церковный Совет Российской Православной Церкви". Большевики заставили этот Церковный Совет написать письмо к Архиепископу Кентерберийскому, представляющее из себя верх бесстыдства и подхалимства перед властью. Таким образом, пока что, новая церковь будет моральным рупором большевиков, чтобы при ее помощи отклонить от себя всякие обвинения и преследования религии. Конечно, это только обычный, наглый прием, но при отсутствии свободы печати и слова, много дураков гипнотизируется подобными выступлениями. Нужно поэтому всемерно распространять заграницей настоящие представления о нашей "религиозной свободе".

"Живая церковь", конечно, не имеет никаких корней в народе. Однако из этого нельзя заключить, что храмы "живцов" будут пустовать. Только наиболее сильные и энергичные люди будут выдерживать "катакомбную обстановку", при которой придется теперь служить тайно,по квартирам, чердакам и подвалам. Немногие выдержат такой режим, при котором аресты, тюрьмы и ссылки будут обычным явлением. И если будущие заседания собора, который снова откроется, кажется, осенью, оставит в покое обряд и общественно-религиозный быт, не произведя над ним никакой радикальной операции, то народ, в общей своей массе, свыкнется и с новым церковным строем. Если останется тот же храм, с теми же иконами, пением, диаконом и т. п., то чего же нужно больше для добрых 7°% верующих?

На соборе новая "красная" или "живая" церковь была представлена тремя главными характерными группами:

1) собственно "Живая церковь", возглавляемая Красницким;

2) группа "Возрождения", возглавляемая Антониной;

3) "СОДАЦ" ("Союз Общин Древне-Апостольской Церкви"), которым руководит теперь Александр Введенский, вновь назначенный "Архиепископ Крутицкий".

Когда-то игравший большую роль, вместе с Красницким, Иоанн Альбинский сошел совсем на нет и управляет какой-то епархией. Кроме этих трех групп есть еще несколько малых течений, но большого значения они не имеют. Возможно, что одно из этих течений — "Свободная трудовая церковь" в скором времени сделается особой сектой. "Живцы" сначала хвалились, что на их соборе будут и представители православного Востока, но теперь что-то замолчали..." (16-V-1923).

Пребывание в тюрьме, в связи с пережитым недавно и происходившим в советской России, создало благоприятные условия и для того, чтобы мысленно углубиться в будущее русского католичества. О. Леонид верил в него, верил, что оно ведет к завершению русской истории вхождением России во Вселенскую Церковь. Он был убежден в конечном торжестве своей миссии, но от него было закрыто еще, в какой мере ее путь — крестный. Он не видел еще размеров той жертвы, какую предстояло принести как за вековое разделение так и за дело Единения. О. Леонид не мог тогда, конечно, учесть, что ему придется самому пережить и увидеть Своими глазами, полное внешнее крушение той задачи, какую он в свое время принял на себя, и что это трагическое завершение дела его жизни совпадет как бы символически с его физической смертью. О. Леонид не предвосхищал еще всего значения того крестного пути, в конце которого он, подобно "пшеничному зерну, падшему на замлю, должен был умереть, чтобы принести много плода".;. Но, без сомнения, ему было ясно, что любовь и правда Божий положены в основу этого пути, на который он стал не колеблясь.

О. Леонид, несомненно, знал, что "народы даны в наследие Ему и пределы земли во владение Ему". Он не мог сомневаться, что Господь, в свое время, поразит восставших "жезлом железным, сокрушит их, как сосуд горшечника" (Пс. 2). Но когда это будет и как, о. Леонид не мог знать тогда, так же, как и мы все еще не знаем теперь. Он не мог в своих умозрениях предусмотреть всю глубину "тайны Вавилона", хотя он и не сомневался, что падет "Вавилон, великая блудница, жилище бесов и пристанище всякому нечистому духу, ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы" (Откр. 18, 2).

Но когда падет Вавилон, как? Это тайна, и все, пытавшиеся проникнуть в нее, не успевали в этом. О. Леонид видел из Сокольнической тюрьмы только начало многолетней трагедии, в оценке которой он не ошибался. О. Леонид верил, что восточное католичество, которому он учил свой народ, восторжествует, и что в нем лежит завершение его истории. Но когда это будет и как, он не знал. Откровения о том, чему на святой Руси "надлежит быть вскоре", о. Леониду не было дано, и всего пути, ведущего к этому, он не видел.

* * *

Думая (в человеческом плане) о дальнейшей судьбе восточного католичества, о. Леонид полагал, что в ближайшем будущем русским католикам будет нужен восточный епископ. Отсутствие его являлось их слабым местом. И в то же время о. Леонид сознавал, что принять на себя эту ответственность, при всей своей жертвенности, он не способен. Он старался оправдать себя в этом, приводя, как казалось, веские доводы. В тишине своего подневольного отдыха, он снова коснулся в письме к владыке Андрею этого больного вопроса, стараясь высказать ему со всей убедительностью то, чего не удалось выразить до сих пор:

"У меня, как я в этом убедился на практике, нет самых существенных свойств, необходимых епископу; у меня, к сожалению, нет духа отеческой любви к моим верным, мало духа молитвы, нет твердой и непреклонной воли проводить мои реформы, нет широкой инициативы, нет прозорливости и знания людей, умения не только "вести свою линию", но и внушать ее другим. У меня нет никакого организаторского таланта и любви к человеческому обществу. Про меня говорят совершенно справедливо: "он мученик, но не организатор", в том именно смысле, что я бесконечно вынослив и терпелив, но не умею заставить окружающих меня проникнуться моими идеями.

Как я благодарю Создателя, что Вы удержали тогда свою десницу и не возложили ее на меня. Дорогой Владыко, я не принадлежу, как Вы знаете, к тем лицемерно-скромным субъектам, которые, заявив с воплем и рыданием о своем недостоинстве, потом "смиренно" подставляют под омофор "выи свои". Я человек здравого и сухого рассудка, который заставляет меня серьезно относиться ко всякому делу, а в особенности к делу св. Церкви. Если я — хороший проповедник, обладаю детальным знанием Восточной Церкви, умею хорошо служить и ощущать дух нашего обряда, если я терпелив и умею гнуться во все стороны, если я развиваю иногда очень большую энергию, защищая Церковь, и не щажу на это сил и здоровья, — это еще не патент на епископство. Все это с успехом может делать-любой священник. Вам скажут о моей любви, будут превозносить мою кротость и терпение, даже будут говорить о моем умении проникнуть в душу человеческую, но все это только мои отдельные усилия, virtus ex necessitate, усилия, которые не укладываются в мою сущность; все это только маска, надетая на время, чтобы выждать, пока не придет настоящий человек, которому я со вздохом облегчения смогу передать тяжелое бремя. Я строго проверил себя и пришел к убеждению, что "рожденный ползать, летать не может". Я усиленно старался копировать Вас, и у меня ничего не вышло; как говорится, у меня "не хватило пороху". Я не могу работать самостоятельно, я, может быть, идеальный исполнитель чужих поручений, но не творец; я овладел западной мыслью и ясностью, но дряблая восточная натура крепко засела во мне и не поддается никаким воздействиям. Келья, книга, спокойные стояния на клиросе и бесконечные службы, а прежде всего — одиночество и удаление от людей -вот та атмосфера, где я чувствую себя, как рыба в воде. Соединить же апостольскую жизнь с созерцательной, я не могу.

Самое тяжелое для меня — это люди. Я их люблю только потому, что этого хочет Господь, или вернее, стараюсь их любить, но моё сердце глухо... Жизнь, а тем более современная, для меня один сплошной кошмар. В эти тяжелые годы, я, разбитый и измученный, вместо того, чтобы лечь спать, садился иногда в кресло и в полной тишине просиживал 2-з часа и наслаждался своим уединением. Я сознавал себя совершенно отрезанным от мира, ни о чем почти не думал и смотрел на лик Христа, озаренный тихим светом -лампады. И так хотелось куда-нибудь уйти, исчезнуть навсегда, чтобы не слышать и не видеть всего окружающего, погрузиться в нирвану небытия, заснуть тихим сном и более не просыпаться: "все суета и томление духа!" Какая страшная правда!...

Епископу, да и вообще всякому начальнику, нужно, как говорится у нас, "уметь постоять за себя", выработать в себе "определенную физиономию", иметь должную и приличествующию его сану осанку. Как я ни старался иногда "напускать на себя" начальственный тон и вид, но все это, как и всякое искусственное подражание природе, скоро улетучивалось, я не выдерживал до конца своей роли. Здесь надо одно из двух: или родиться начальником (как, например, Вы, несмотря на свою мягкость), или выработать в себе начальника; у меня нет ни того, ни другого.

Для России в качестве епископа нужен теперь святой, исполненный gravitate sacerdotali, прозорливый, твердый, умеющий внушать к себе уважение. Вот почему, дорогой Владыко, не сердитесь на меня и не думайте, что я отказываюсь из-за малодушия. Протянуть несколько лет, в качестве экзарха, я еще кое-как сумею, но принять на себя такую громадную ответственность, т. е. быть первым восточным католическим епископом в России — это выше моих сил, да пока еще можно обойтись без епископа. Простите, что так много уделяю на этот раз внимания своей личности, но считаю это необходимым в виду серьезности положения .

Наконец, подумайте о том, кто же будет специалистом по католической апологетике в России? Куда попадут приготовленные мною труды? Потребность в книгах теперь колоссальная; я убедился по опыту, что 95% русского клира могут читать только русские книги. Скоро ли появятся молодые силы, которые будут в состоянии делать эту работу, требующую не только школьных знаний, но еще больше, опытности и длительной подготовки? А эта работа нужна теперь же, сейчас. Ведь сделавшись епископом, я буду принужден, волей-неволей, увеличить интенсивность моей молитвенной жизни и духовных подвигов и думать тогда о больших литературных трудах будет невозможно. Я не обладаю таким большим талантом, чтобы соединять и то и другое (ведь даже Вы не можете этого сделать!)".

Как хорошо высказаны о. Леонидом в этих строках (здесь собраны в одно целое несколько отрывков из большого письма): и смиренная добросовестность, с которой он старается убедить митрополита Андрея, что у него нет нужных данных для того, к чему его Господь, повидимому, вовсе не призывал и что к тому же стало теперь, ввиду уже близкого нонца, даже бесцельным; и та простота, с которой он толкует о том, что мог бы еще сделать на ниве Господней; и трогательное признание в том, что именно его влечет, в чем он находит радостный отдых от житейской суеты, от которой ему, усталому труженику, так хотелось бы подальше уйти.

Повод высказаться столь обстоятельно дал ему сам же владыка Андрей. Правда, он не принуждал о. Леонида к епископству, надеясь, что Господь укажет в свое время, как тут быть, чтобы в конце концов, решить этот вопрос. Но в то же время, на возражения о. Леонида, он отвечал лаконически: "ut exarcha fiat episcopus", ибо другого подходящего кандидата митрополит Андрей, хорошо знавший и понимавший людей, тогда не находил.

Между тем, и владыка Андрей, в своем желании видеть о. Леонида епископом, и он сам, в своем отказе от епископского сана, были, пови-димому, оба правы, каждый по-своему. Необходимость иметь экзарха в епископском сане о. Леонид хорошо понимал. Однако, он также чувствовал что может быть проповедником и мучеником, но не организатором и начальником. Двух последних даров у о. Леонида действительно не было в достаточной мере, чтобы с чистой совестью принять епископство. Его призванием было, надо думать, прежде всего — исповедничество.

Кроме того проповедник восточного католичества, в лице о. Леонида, должен был не только раскрыть, так сказать, изъявительно, словом и делом, то, что нужно для обращения России и русских, но и показать на себе, страдательно, то, чего, ради этого обращания, нельзя никак допускать (независимо от того, исходит ли это просто от непонимания и недомыслия, близорукости плохих церковных политиков или же питается явно злой волей; практически это безразлично в отношении результатов, к которым то и другое приводит). Епископский сан, в силу положения, какое он дал бы о. Леониду в нормальных условиях, не позволил бы выявиться с такой отчетливостью противодействию, исходившему с разных сторон и в силу различных причин, как скромное протопресвитерство, которое, не умаляя огромной задачи Российского Экзарха, в то же время меньше его защищало. Кроме того, будь о. Леонид епископом, никогда не открылось бы с такой убедительностью, что он, действительно не искал ничего для себя, ни положения, ни выгоды, ни личного удовлетворения. Он был в праве сказать в 1922 г., что "экзарху Российскому, протопресвитеру и протонотарию Апостольскому, приходилось в 1918-1919 годах голодать до того, что тряслись руки и колени, и приходится до сих пор рубить и колоть на дрова дома и барки, быть молотобойцем в кузнице, возить тачки и сани с мусором и поклажей, разрабатывать огороды и дежурить на них по ночам. Только милостью Божией могу я объяснить себе, что еще не умер или -не приведен в полную негодность, несмотря на анемию и подагрический ревматизм, который грызет меня, как крыса старое дерево. Если бы не добрые души из среды моих прихожан и некоторых латинян, то я не знал бы даже во что мне одеться и обуться и как поддерживать церковную ризницу".

Пределом личных желаний о. Леонида в земной жизни, по его-же словам, была тихая келья, спокойное стояние на клиросе и длинная восточная служба ... одиночество ... во тьме тихий свет лампады у лика Христова. Но то, что жаждал на земле о. Леонид, было ему дано, хотя и по — другому, вкусить в последние дни земной жизни, когда он, своим подвигом "почти мученика", был уже весь освящен, когда ему самому открылось в нем "Царство небесное" и "Фаворское пламя" внутренне озарило его. Тогда и только тогда о. Леонид обрел право прошептать уже холодеющими устами, как и Господь на кресте: « свершилось ... » и уйти в покой, столь им желанный.

www.grkat.nfo.sk/feodorov/kniha.htm

* * *

С приведенными выше суждениями о. Леонида о самом себе интересно сопоставить мнение большевиков о нем и об его деле. Крыленко с «сатанинской злобой» сказал по существу очень мало, охарактеризовав о. Леонида как фанатика, идущего «на пролом» против советской власти. Не возражая ничего на эти слова, так как читатели уже достаточно знакомы с экзархом, отметим только, что имеется и более глубокая и серьезная оценка большевиками «восточного католичества» о. Леонида. За это ценное свидетельство мы должны быть благодарны той же Ю. Н. Данзас.

В июне 1923 г. власти разрешили, наконец, при соблюдении известных условий, открыть латинские католические храмы, закрытые с прошлого декабря, и сняли с них печати. Однако, это разрешение не коснулось русской церкви на Бармалеевой улице. Все коллективные просьбы прихожан были оставлены без внимания, а делегацию от прихода представители власти просто отказались принять. Юлия Николаевна решила воспользоваться своим положением «научного работника» (она по-прежнему преподавала историю во 2-ом Университете и состояла библиотекарем-заведующим отделением классической филологии Публичной библиотеки) и отправилась в Смольный Институт к секретарю Петроградского совета, кажется Ларионову (впрочем, за фамилию его она не ручается, но помнит прекрасно, что это был «видный» коммунист). Юлия Николаевна обратилась именно к нему, так как знала, что руководящая роль в совете принадлежит секретарю. Он принял ее и у них завязался длительный разговор с глазу на глаз. Беседа продолжалась около двух часов и закончилась довольно откровенным признанием «сановного коммуниста».

На вопрос Юлии Николаевны:

— Почему такая несправедливость? Ведь все католические церкви открыты, и только наша остается опечатанной! — последовал ответ:

— А потому, что Федоров слишком опасный человек!

Юлия Николаевна продолжала настаивать:

— Дело не в Федорове, а в церкви, на которую имеют право русские люди!

Тогда коммунистический вельможа стал говорить о всех католиках, как о польских агентах. Юлия Николаевна возразила:

— Тем более надо русским предоставить возможность ходить не и польский костел, а в русскую церковь.

Спор на эту тему продолжался и дальше, пока коммунист не высказал свою мысль до конца:

— Ополячится тысяча, ну десять тысяч человек. Это нам не страшно. А в подлую федоровскую церковь пойдут миллионы, пойдут в католическую интернациональную организацию! Не просите, вопрос решен: церковь будет ликвидирована.

Тут Юлия Николаевна подумала про себя:

— Какая трогательная аналогия по отношению к той же гонимой Бармалеезой церкви со стороны царского правительства; даже повторяются почти дословно выражения директоров Департамента Духовных дел Харузина и Менкина!

В конечном итоге, все, чего Юлии Николаевне удалось добиться в учреждении, для которого название «Пилатова контора» звучало бы слишком мягко, было обещание предупредить, когда будет назначена «ликвидация» церкви на Бармалеевой. Обещание было исполнено, и это дало возможность произвести благоговейными руками разоблачение алтаря, перед которым столько раз стоял о. Леонид, принося здесь бескровную Жертву, к которому столько раз, и до него и при нем, католики и православные возносили вместе свои молитвы, в результате чего немало русских душ пришло здесь к воссоединению со Вселенской Церковью.

Когда явились присланные для ликвидации советские молодцы, они позволили Ю. Н. Данзас и М. И. Дейбнер самим удалить алтарные святыни. Обе, со слезами на глазах, помолившись в последний раз, пали ниц перед престолом, потом встали и стали снимать с него облачение. Все было убрано ими самими. Несмотря на сильную горечь, у обеих осталось чувство глубокого удовлетворения: дорогие святыни были спасены от кощунственного издевательства. Господь видел все это, видел их слезы... Более того, Он Сам тронул их сердца радостной надеждой, что когда пробьет час светлого Воссоединения — тогда получат свою награду все слезные молитвы и страдания стольких душь, «их же имена Ты, Господи, веси...».

Большевикам достался только оголенный стол. Они со смехом потянули его за одну ножку и вытащили через царские врата.

— Нашим еще пригодится...

Может быть он и до сих пор служит кому-нибудь в городе, утратившим имя св. Петра.

* * *

Сейчас же после посещения секретаря Петроградского совета, Юлия Николаевна записала по свежей памяти разговор с ним и переслала о. Леониду в тюрьму, а тот, через о. Уольша, сообщил его Папе и митрополиту Андрею, до которого, к сожалению, это письмо не дошло. Несколько позже, в следующем письме, о. Леонид вернулся к тому же вопросу:

«Большевики повторяют зады царского правительства, так как снова слышатся намеки на Польшу и «Унию», конечно, в самом скверном смысле этого слова. Призрак соединения Церквей страшит их не мало: они понимают, что католичество — это громадная сила, бороться с которой — не легко. С этой точки зрения мы всегда являемся одиозной величиной у теперешнего правительства и, если мы будем иметь успехи более или менее крупного характера, наше преследование неизбежно. Пользуясь недавно вышедшими распоряжениями правительства, я дал указания Уольшу, как нужно вести дело».

Положение о. Уольша в России было в то время не легким. Если с русскими католиками, благодаря о. Леониду, его связывали чисто братские отношения, полные взаимного доверия, то о польских католиках нельзя было сказать того же; многое с их стороны оставляло желать лучшего. По-видимому, с его слов, о. Леонид написал митрополиту Андрею:

«Поляки затрудняют Уольшу работу на каждом шагу. Московский (польский) приход работает против него в союзе с польским представительством. Уольш усиленно просит меня полякам не верить и отмежеваться от них. Кажется, что «Полония» недовольна, что защита католичества ускользает из ее рук. Крупную роль играет несомненно Зелинский. Дело дошло до того, что я никогда уже не пересылаю моих писем через польские руки, ибо они вскрывались. Уольш даже формально засвидетельствовал вскрытие одного из моих писем. Я предупредил Ледоховского об опасности, которая угрожает Уольшу. Генерал благодарил меня и сказал, что поручил Уольшу заботиться о нас. Интриги доходят до такой степени, что бедный американец приходит в отчаяние. Между прочим поляки обвиняют его в какой-то «немецкой ориентации». Уольш очень благодарил меня за мой отчет о последней стадии преследования Церкви большевиками, но подчеркнул, что я должен писать только от себя, а не выступать от имени поляков, так как у меня с ними ничего общего быть не может.

Теперь мой авторитет сильно поднялся. Я очень рад, что Св. Отец считается с моим мнением. Уольш велел передать мне тоже, что в Ватикане считаются с моими взглядами о положении русской Церкви. Конечно, я в долгу не остаюсь, и информации летят в Рим: я разоблачит тактику большевиков и объясняю церковные события.

Пусть не забывают, что у нас идет настоящее преследование, что мы находимся, как христиане, вне закона.

Что касается вопроса об обряде, то я продолжаю настаивать ни своем, в той именно плоскости, в какой я понимаю этот вопрос. Ведь дело совсем не в том, кем фактически будет присоединенный диссидент восточным или латинянином? Будет ли он посещать восточные или латинские храмы, но в том, как он будет воссоединен? Я требую, чтобы это воссоединение происходило не как вступление неофита в латинский обряд и подчинение его латинской иерархии, а как простой факт присоединения его к католической Церкви. Поэтому в тех местах, где есть восточная католическая Церковь, воссоединение должно совершаться только в ней, там же, где ее нет, могут воссоединять и латинские священники, как получившие на это право от экзарха. В таком случае они присоединяют неофита, предупреждая, что он присоединяется к Церкви, а не к обряду, но если хочет, то может посещать какие угодно церкви, и латинские и греческие, и армянские (где таковые находятся). Повторяю, что мы были бы смешны, если бы запрещали нашим обращенным ходить в латинские церкви и тянули их насильно в наши. Нам нужен только юридический акт перемены обряда, чтобы никто из православных не мог сказать, что хоть кто-нибудь без разрешения св. Престола был присоединен к католичеству в латинском обряде и переменил присоединением обряд на латинский. Вот, от чего я никогда не отступлю»!

Этот отрывок — последнее из всего сказанного Российским Экзархом о восточном обряде в его последнем письме к митрополиту Андрею (I-VII-1923). Таким образом, они невольно звучат, как его последний завет и последний призыв.4

 

Нижеследующее сообщение о текущих делах и об отданном Экзархом распоряжении было также последним:

«Относительно экзархата, конечно, не могло быть речи об его фактическом разделении; он был разделен на два временных административных округа для чисто временных административных целей. Теперь я думаю покончить с этим делением, благодаря представившемуся случаю. Дело в том, что следствие по делу Дейбнера я. поручил разобрать старику Алексею. Он же, желая спасти Дейбнера, так тенденциозно и неправильно изложил это дело, что дал мне теперь законное право сместить его с должности, а весь экзархат передать в ведение о. Николая Александрова, сделав о. Епифания его представителем в Петрограде. Эти «милые господа» не дают мне покоя даже в тюрьме и, кажется, поставили себе за правило вредить мне на каждом шагу».

* * *

Все же, эти двое были лишь исключением; остальные «верные» о. Леонида не представляли столько затруднений, как они. Им тоже жилось не легко, но тем не менее, два раза в месяц, регулярно, кто-нибудь из петроградских прихожан о. Леонида отправлялся в Москву на свидание с ним. Навещала его несколько раз, проездом через Москву, С. А. Лихарева. К. Н. Подливахина тоже неоднократно приезжали а нему. Посещали его А. И. Абрикосова и А. И. Новицкая. Последним написала об о. Леониде:

«Он всегда был спокоен, ясен, прост, но держал себя с достоинством; скорбел, когда доходили вести о том, что преследование восточных усиливается. Всегда был благодарен, когда его навещали.

Однажды, перед Пасхой, он попросил доставить ему свечей и березовый веник, чтобы попариться в бане».

Конечно, среди других посещений, особенное значение имели свидания о. Леонида с Ю. Н. Данзас. Она приехала к нему четыре рази, «Могу удостоверить, — пишет она, — что его настроение было еще спокойнее и радостнее, чем обыкновенно; о. Леонид говорил мне, что никогда еще он не чувствовал себя столь счастливым; доходило до того, что он обвинял себя в «эгоизме», потому что, как он говорил, слишком велико было его наслаждение этим великим покоем после стольких забот. О. Леонид переносил свое тюремное заключение с величайшим спокойствием и уверял, что «оно было отнюдь не так плохо, как об этом принято говорить».

На первое свидание Юлии Николаевне пришлось идти вместе с Д. И. Абрикосовой, так что не было возможности поговорить с о. Леонидом более откровенно. Все же, когда А. И. Абрикосова отошла на минутку в сторону, ей удалось шепнуть несколько слов о. Леониду и сказать, что она не войдет в Абрикосовскую общину.

— Да, да, — ответил вдумчиво о. Леонид, — вам там не место. Юлии Николаевне послышалась в его тоне нотка осуждения, которого до этого он ей никогда не высказывал.

Положение Юлии Николаевны и Башковой, в особенности первой, после ареста о. Леонида стало невыносимым в осиротевшей общине. Сестры перестали теперь отдавать целиком свои заработки Подливахиной, и это вызывало неудовольствие как ее, так и ее семейных. Отношения приняли враждебный характер. Совместная работа стала, по словам Юлии Николаевны, невозможной и к тому же утратила всякий смысл. После ареста о. Леонида не нашлось никого, кто пожелал бы принять на себя руководство монахинями. Духовником Юлии Николаевны был доминиканец о. Амудрю.

Она воспользовалась следующей поездкой в Москву, чтобы обратиться за советом к Уольшу. О. Амудрю предупредил его о приезде Юлии Николаевны. Он принял ее с большим участием и отнесся очень сочувственно к создавшемуся положению. Вопрос о каноничности пострига ставился под сомнение; она не знала, как ей быть, что предпринять. О. Уольш разъяснил ей, что обет послушания, за отсутствием устава общины, мог быть принесен только лично экзарху, и потому канонически отпал после его заключения в тюрьму. Что же касается самого обета, то о. Уольш, облеченный для этого нужными полномчиями от имени св. Престола, освободил Юлию Николаевну от обета и сказал в заключение:

— Мой вам совет: не считайте Себя ничем связанной. Бегите!

О. Уольш был хорошо осведомлен о положении в России и считал, что дальнейшая работа здесь невозможна. О. Амудрю написал в Доминиканский орден в Рим и попросил о принятии в него Юлии Николаевны. Благоприятный ответ пришел уже после ее ареста, и о. Амудрю удалось уведомить ее об этом, когда она уже сидела в тюрьме.

Второе свидание Юлии Николаевны с о. Леонидом произошло после разговора с о. Уольшем и о. Амудрю. О. Леонид немало волновался тогда за ее судьбу. Юлия Николаевна передала ему все, что они ей сказали. О. Леонид с этим вполне согласился и дал такой же совет:

— Да, уезжайте отсюда и поступите в настоящий монастырь.

Он обещал, что и сам напишет о ней и в Рим и митрополиту Андрею, чтобы поддержать ходатайство о. Амудрю. О. Леонид успел это сделать, и его письмо об Ю. Н. Данзас сохранилось у митрополита Андрея.

Ко времени ее третьего посещения выяснилась уже возможность выехать за границу, если и не легальным путем, то тогда, в случае отказа и паспорте, нелегальным, т. е. бежать с подложным паспортом. Об устройстве легального отъезда хлопотал непосредственный начальник Юлии Николаевны, Андерсен, правительственный комиссар Публичной библиотеки. «Бегство» же проектировали добрые друзья-латыши. Они хотели устроить ей возможность выехать из России, как члену латышской семьи, которая должна была вскоре отправиться из Саратова и в Петрограде забрать с собою в ее лице мнимую родственницу. Все уже было предусмотрено с соблюдением нужных мер предосторожности. На квартире одного верного человека Юлия Николаевна приготовила необходимое, чтобы совершенно изменить свою внешность: старомодную шляпку, ярко синее платье, парик с локонами, легкий грим и т. п. Предполагалось, что она придет к этой приятельнице вечером, накануне дня, назначенного для отъезда, переночует у нее, а на другое утро выйдет из дому латышкой. Все было обдумано до мельчайших подробностей, и Юлий Николаевна имела основание надеяться, что ей удастся вырваться за границу. При третьем свидании о. Леонид считал ее уже находящейся на «отлете» и говорил с ней, как с уезжающей. Она передала ему, что сообщила о своем отъезде по секрету А. II Абрикосовой, и та настаивала, чтобы за границей Юлия Николаевна поступила в полное распоряжение ее мужа, о. Владимира. О. Леонид ответил ей, не задумываясь:

— Нет, этого не делайте. Если о. Амудрю устроит вас к доминиканкам, идите к ним и больше никого не знайте.

Юлии Николаевне показалось, что говоря это, о. Леонид прекрасно понимал ее положение и указывал, что Абрикосовский путь — не для нее.

— ...«Подвиг предстоит другой»... «Много предстоит, тяжелый путь, кровавый путь»...

Видеть этот путь, подобно старцу Алексею, о. Леониду не было дано.

В отличие от него, он был, по собственному признанию, «человек здравого и сухого рассудка»; дара «прозорливости» у него не было.

И потому он не мог знать тогда, что дальнейший путь у них общий, только по-разному кончится... и что на этом пути им предстоит новая встреча... самая удивительная, какую ничье воображение не могло бы представить себе... и что Юлия Николаевна передаст «оттуда» его завещание — всему миру.

Последнее свое письмо к митрополиту Андрею о. Леонид закончил словами:

«Возможно, что скоро наша переписка прекратится, так как говорят о новых тюремных порядках».

В этом он не ошибся. Юлии Николаевне было суждено узнать первой об этом.

* * *

В промежутке между третьей и четвертой (т. е. предпоследней и последней) поездкой в Москву, Юлию Николаевну вызвал к себе ксендз Пржежембель, администратор Могилевской епархии, уже ветхий старик, очень достойный человек, пользовавшийся большим уважением, Он сказал Юлии Николаевне, что получил два сообщения об Абрикосовской общине, в которых указывалось на «недопустимые безобразия», в частности на «неприличные публичные экстазы». Юлии Николаевне запомнилось, что сестры московской общины были названы в этом донесении «позорными дочерьми Церкви». По слогу и выражениям в тексте у Юлии Николаевны создалось убеждение, чти автором его мог быть только кто-нибудь из польских священников и Москве. О. Пржежембель сказал Юлии Николаевне, что хочет возложить на нее щекотливое поручение: так как она уже бывала у Абрикосовой, то он просит ее высказать письменно свои впечатления, а в следующую поездку в Москву — сделать личные наблюдения и навести справки об Общине. Несомненно, о. Пржежембель понимал людей и Юлию Николаевну не недооценивал. Лучшего выбора в поисках компетентного лица для столь деликатного поручения он, конечно, сделать не мог. Но все-таки Юлию Николаевну о. Пржежембель, видимо, не знал еще до конца и ошибся, остановив свой выбор на ней. Юлия Николаевна категорически отказалась, заявив, что у Анны Ивановны она была в качестве гостьи и поэтому рапорт такого рода носил бы в ее глазах характер доноса, на который она неспособна. Правда, ввиду высокого доверия, оказанного ей администратором Могилевской епархии, она не скрыла от него, что лично у нее впечатления об Абрикосовской общине скорее неблагоприятные, но вдаваться в подробности она не хотела. Как верная дочь Церкви, она позволила себе дать совет — назначить ревизию и командировать для этого духовное лицо, облеченное соответственными полномочиями. На это о. Пржежембель ответил, что и сам об этом подумывает, потому что боится, «как бы не вышло скандала». Но он стеснен своим положением временного администратора, тем более, что архиепископ Цепляк не вмешивался в дела этой общины и не считал ее себе подчиненной.

— Просто и не знаю, как и кого можно было бы назначить. По-этому-то я и хотел получить сначала предварительное донесение от вас, пани Иустина...

Но та снова отказалась от личного участия в этом деле, заметив, что пан администратор епархии, мог бы обратиться к доминиканцу о. Амудрю: на него, как доминиканца, естественнее всего возложить обязанность произвести ревизию. На это о. Пржежембель сказал откровенно:

— Я просил его уже несколько раз, но он и слышать не хочет, говорит, что это его не касается; никто с доминиканской стороны ему не поручал надзор за общиной.

И он прибавил, разводя руками:

— Никак не могу понять, в чем там дело... Кто же, все-таки, пани Иустина, будет отвечать за то, что там происходит? Мне же никто не поручал этой Общины.

Махнув рукой, он добавил:

— И я тоже не стану вмешиваться официально.

Естественно, что после этого разговора у Юлии Николаевны было желание сторониться дела Анны Ивановны, чтобы иметь право сказать со спокойной совестью: «не знаю ничего о том, что у них делается». Когда она в четвертый раз приехала в Москву посетить о. Леонида, у нее был всего пятиминутный разговор с Абрикосовой. Она сообщила ей по секрету, что власти отказали в легальном паспорте и теперь она делает приготовления к бегству. Юлия Николаевна предложила свои услуги, если нужно исполнить за границей какое-нибудь поручение. Анна Ивановна только повторила свое указание, что Юлия Николаевна, выбравшись за границу, должна поступить в полное подчинение к о. Владимиру. В ответ на это Данзас промолчала. Не было у нее и желания говорить откровенно о чем-нибудь с сестрами.

Она привезла из Петрограда пакет для передачи о. Леониду. В общине прибавили еще продуктов, помидоров, свеклы и пр. Все это набили в мешок, вес которого достиг по меньшей мере кило двадцать пять. Юлия Николаевна взвалила его на себя и потащила в Сокольническую тюрьму о. Леониду. Добравшись до нее, стала в очередь. Мелькнула мысль:

— И тут очередь!...

После двухчасового стояния выяснилось, что все католическое духовенство, в том числе и о. Леонид, переведено в Лефортовскую тюрьму. Юлия Николаевна невольно подумала:

— А о переводе туда в общине еще ничего неизвестно!

Ничего не поделаешь! Пришлось тащиться еще два с половиной часа из Сокольнической в Лефортовскую тюрьму. Несмотря на середину сентября, день выдался, как нарочно, особенно жаркий. Свекла и помидоры, видимо, размякли совсем, и эти последние стали сочиться сквозь мешок красною струйкой. Все медленнее и медленнее плетется к тюрьме Юлия Николаевна. А мешок на спине, с каждым шагом, кажется ей все тяжелее. На тротуаре после нее остается красный след, точно она истекает кровью. Вся она вымазалась. Даже для советской обывательницы вид у Юлии Николаевны стал настолько ужасный, что уличные мальчишки улюлюкают ей вслед, а прохожие оглядывают ее с недоумением.

До тюрьмы Юлия Николаевна дотащилась буквально полуживая. Тюремное начальство отказало ей в свидании с о. Леонидом. Оказалось, что дни приема в Лефортовской тюрьме другие, чем в Сокольнической. К тому же было уже поздно, и так или иначе часы свиданий прошли. Ношу ее в конторе не хотели принять, так как «передачи» подлежали контролю. Однако, и здесь тоже не знали Юлию Николаевну. Мешок свой она незаметно оставила в конторе. Сама же пошла требовать разрешения повидаться с о. Леонидом. Хотела непременно проститься с ним перед отъездом, думая, что никогда больше не увидит его. Пустила в ход все средства, чтобы добиться своего. Все оказалось тщетным, но всесильная взятка, в конце концов, и здесь помогла.

Ей разрешили пятиминутное свидание с о. Леонидом. Его привели. Он остановился перед решеткой. Юлия Николаевна стала против него перед другой. Две решетки их разделяли. А между решетками шагал часовой. Оба были взволнованы. Столько хотелось сказать друг другу, а обстановка тут такая тяжелая... Драгоценные секунды бегут и бегут... О. Леонид и тут нашел, что сказать ей на прощание. Он назвал Юлию Николаевну в последний раз «своей верной сотрудницей»... и благословил ее на прощание. Юлия Николаевна благоговейно опустилась на колени. Окрик тюремного надзирателя быстро поставил ее опять на ноги. Российского экзарха увели обратно, а ее вытолкнули вон из тюрьмы.

* * *

До отхода поезда оставалось еще три с лишним часа. Юлия Николаевна поплелась на вокзал. Ей не хотелось идти ни в общину, ни куда бы то ни было. Хотелось остаться одной. До отхода поезда она просидела на ступеньках вокзала. Потом кое-как втиснулась в набитый народом вагон и простояла в коридоре до самого Петрограда. Когда приехала, было уже утро. Юлия Николаевна пошла на службу в Публичную Библиотеку прямо с вокзала. Начался еще один новый день советской «научной работницы».

Характер отдыха о. Леонида в «тихом пристанище» новой тюрьмы существенно изменился. В ней не было больше ничего «патриархального». Незадолго до перевода сюда, в прежней тюрьме произвели обыск у заключенных. У о. Леонида отобрали всю переписку, в числе прочего и сообщение Юлии Николаевны о разговоре с секретарем Петроградского совета. Свидания в новой тюрьме больше не допускались, переписка была запрещена. О. Леонида изолировали совершенно от внешнего мира. Он вошел в новый, внутренний и сокровенный период своей жизни. Существенная часть внешней стороны его миссии была уже позади. Он сказал свое последнее слово, оставил завет новым поколениям русских людей. Теперь он шел уже прямым путем к личной святости восхождением на Голгофу, которая должна была подтвердить его миссию свидетельством свыше и заслужить благодатную силу для тех, кто будет следовать его заветам.

  1. Здесь уместно снова напомнить, что многое из слов Экзарха, приведенных во II главе этой части, так же как и высказанное в этих строках, принадлежит теперь уже к истории его миссии, бывшей в значительной части борьбой за восточный обряд в условиях того времени. Помимо советской власти, занимавшей в отношении восточного католичества, как мы видели, в общем, ТУ же позицию, что и царское правительство, только в гораздо более радикальной форме, Экзарх имел против себя еще и польско-латинское духовенство, поддерживавшее свое господствующее положение в России. По словам о. Леонида в последнем дошедшем до нас письме от 23-V- 1926 (к епископу Каревичу), «всё зависит в нашей миссии от отношения к нам наших латинских коллег». Вследствие этого он жаловался, что ему приходилось «обивать панские пороги» и «тратить 90% духовных сил на то, чтобы держаться между Сциллой и Харибдой». Ненормальность положения Экзарха усугублялась еще тем, что его канонические права были основаны на секретных полномочиях, данных Папой св. Пием X митрополиту Шептицкому, которыми действие энциклики «Orientalium dignitas» распространялось на Россию. Самая же энциклика была составлена в таких выражениях, что наиболее важная 2-я статья допускала различное толкование. Поляки понимали энциклику иначе, чем митрополит Андрей и о. Леонид, и отказывались применять ее в России, где она сталкивалась с их правами, а ограничивали ее действие азиатским Востоком, где у них не было никаких интересов. Все это делало восточную миссию о. Леонида, от начала и до конца, борьбой на все 90%, отнимавшей и без того слабевшие его силы от прямой апостольской работы. Можно надеяться, что все это принадлежит теперь безвозвратному прошлому. В России Польша в тот момент сошла совершенно со сцены (из 410 церквей В 1917 г., при 8 епископах и 810 священниках в 1937 г. по данным «Osservatore Romano», оставалось всего 11 церквей при 10 священниках). Тем не менее, некоторые другие факторы, вызывавшие мучительную борьбу о. Леонида, к большому прискорбию не стали еще вполне предметом истории. От этого самая борьба для историка его миссии делается только более показательной. Она то и доказывает, что восточный обряд, как способ «уловления» или, как говорят даже, «совращения» душ в католичество, не был никем придуман и навязан о. Леониду, а был его призванием и предметом постоянной борьбы. Вне этой реальности нельзя даже понять настоятельность, повелительность всех его desiderata, принимающих подчас характер требований, conditio sine qua non, и показывающих наглядно, как, когда и с кем он боролся за свой идеал:
    — «Вот, от чего я никогда не отступлю!»
    Этот выкрик души апостола восточного обряда не остался вполне гласом вопиющего в пустыне. Через три года после смерти о. Леонида, в 1938 г., Пайа Пий XI поставил всех верующих латинского обряда на Ближнем Востоке в зависимость от Восточной Конгрегации, благодаря чему «восточники» получили ведущее значение в своих областях. В каждой стране Ближнего Востока, параллельно с латинской церковной иерархией, была установлена восточная, с ее приходами и клиром, что дало возможность «восточникам» иметь свои восточные церкви.
    Еще раньше, в 1929 г., было приступлено к изучению восточной кодификации. В распоряжении комиссии из четырех кардиналов находились две группы специиалистов: ПЕРВАЯ, из 16 представителей Восточных Церквей и 4 советников Восточной Конгрегации, занималась редактированием проектов кодекса; ВТОРАЯ из 12 человек (русских представлял в ней протоиерей Александр Сипягин) — опубликованием источников восточного церковного права. Плодом их работы до 1958 г. явилось издание, в трех сериях, 38 томов этих источников (VI том — источники и VII том — избранные статьи — второй серии — посвящены русскому церковному праву).
    Трудами первой группы, переименованной в 1935 г. в «Комиссию по редакции кодекса восточного церковного права (секретарем ее состоял известный юрист о. Акакий Кусса, Ассесор Восточной Конгрегации, после-Кардинал), опубликованы четыре первые части кодекса: о браке (в 1949 г.), о судопроизводстве (в 1950 г.), о монашестве (в 1952 г.), о восточном обряде (в 1958 г.). Четвертая часть содержит, к сожалению, статью II-ую, фундаментального значения, в которой «требование» о. Леонида нашло себе такое прискорбное для Восточного Католичества выражение? Вопросы о кодексе просмотреть, согласуя их с постановлениями Собора Ват. II?:
    § I — Baptizari acatholici ritus orientalis, qui in catholicam Ecclesiam admittuntur, ritum quem maluerint amplecti possunt, optandum tamen ut ritum retineant.
    (Крещеные некатолики восточного обряда, при приеме в католическую Церковь, могут избирать тот обряд, который им более предпочтителен; тем не менее желательно, чтобы они сохраняли свой обряд).
    Легко представить себе, какое впечатление этот роковой параграф произвел бы на о. Леонида и как бы он реагировал на него. Правда, нужно оговориться, в свое время, он имел в виду главным образом частный случай: воссоединение русской Церкви со Вселенской в острых и даже болезненных условиях, при тогдашнем господствующем положении Польской Церкви в России. В наши дни это отпало, и теперь вопрос ставится, так сказать, в общем виде — возвращение христиан некатоликов к католическому единству. Именно так он рассматривался в феврале 1958 г. на чрезвычайной сессии греко-католического собора в Каире, созванного для решения ряда вопросов, касающихся Мелхитской Церкви (мелхитами, еще со времен Константинопольской Империи, в мусульманских арабских странах назывались католики восточного обряда, выходцы из Александрийского, Антиохийского и Иерусалимского патриархатов) в связи с предстоявшим 25 марта 1958 г. вступлением в силу упомянутой выше, недавно опубликованной последней части Восточного Кодекса. Помощник Мелхитского Патриарха, архиепископ Петр Медавар, сделал 14-3-58 на собрании греко-католического духовенства в Каире обстоятельное сообщение о работе собора (напечатанное в числе прочего материала по этому вопросу в № 16 журнала «Bulletin d’Orientations Oecuméniques» за 1958 г.), в котором он высказался об этом параграфе совершенно в духе о. Леонида:
    «После энциклики «Orientalium Dignitas» Льва XIII, опубликованной и 1864 г., в каноническом праве было принято вполне естественное правило, по которому каждый из христиан-некатоликов, возвращаясь в католическую Церковь, должен был сохранять свой обряд. Это справедливо и разумно. Между тем ни для кого не является тайной, что с этим правилом систематически и даже насильственно боролись сторонники латинизации, думающие, что можно быть католиком только принадлежа к латинскому обряду. Тем не менее, несмотря на все допускавшиеся повреждения и бесчисленные нарушения упомянутого правила, оно оставалось вписанным в законодательство Церкви и служило нам опорой, чтобы защищаться от вторжения в наши права. Однако новый кодекс отменил это столь справедливое, разумное и естественное правило предписанием, согласно которому всякий восточный христианин-некатолик, возвращаясь в католическую Церковь, может выбрать тот обряд, какой он желает (или, вернее, какой хотят ему дать).
    Эту меру делает еще более угнетающей то обстоятельство, что она содержит в себе поистине недопустимое соотношение между католическими обрядами. Действительно, эта мера применяется только в ущерб восточному обряду и в пользу латинского; параграф I-ой статьи II-ой, предоставляющий свободу выбора обряди, имеет в виду лишь «некатоликов восточного обряда», желающих быть принятыми в католическую Церковь. Таким образом, как следствие, отсюда можно вывести, что протестанты, не будучи восточного обряда, не могут выбирать обряд, который они хотели бы принять, становясь католиками; они должны делаться латинянами. Почему такое вопиющее неравенство, такое нестерпимое пристрастие?
    Распоряжение, содержащееся в параграфе I-ом статьи II-ой, является ударом по голове, нанесенным развитию и даже нахождению Восточной Церкви в католичестве. Вопрос этот слишком важен и слишком деликатен, чтобы я мог рассмотреть его теперь в нескольких фразах. Достаточно сказать вам, что, приняв наши возражения, Рим объяснил нам, что новое правило было введено по желанию американских епископов и что оно не должно применяться на Востоке, где будут и дальше руководствоваться энцикликой «Orientalium Dignitas». Но и в Америке права Восточной Церкви должны быть теми же, какие даны латинской Церкви на Востоке. Не может допускаться никакое умаление прав обрядов.
    Впрочем, живи еще о. Леонид в наши дни, он сделал бы, вероятно свои замечания по поводу Восточного Кодекса не только в этом вопросе. В силу своей миссии, он не мог бы отказаться никому в угоду от того, что для него являлось conditio sine qua non в восточном католичестве. Раз уж мы, исходя из этого принципа и следуя учению о. Леонида, должны были коснуться многих больных сторон восточного католичества, то было бы неправильным умолчать о том, что с Кодексом, вообще, не все обстоит благополучно, после того как этот вопрос перешел на страницы католической печати. Его отразил журнал французских иезуитов «Этюд» в заметке «Тревога среди католиков греческого обряда» (в номере от 15-IV-1958, стр. 391-394), начинающейся такими словами: «Опубликование кодекса канонического права для восточных Церквей, соединенных с Римским Престолом, вызывает тревогу, пределов и последствий которой еще нельзя измерить, но к которой было бы неосторожностью отнестись слишком легко (á la légère)». Нет надобности входить на этих страницах в подробности выпада автора этой заметки, скрывшего свое имя под инициалами Р. Р., поскольку они касаются местных дел Мелхитской Церкви. Мы ограничимся достойной отповедью, в чисто Федоровском духе, помощника Мелхитского Патриарха, уже цитированного архиепископа Петра Медаварз, на упомянутую заметку, которую редактор журнала «Этюд», о. Роберт Рукерт, отказался напечатать, несмотря на то, что ответ архиепископа исправлял неправильности, допущенные автором заметки, плохо осведомленным в данном вопросе и, видимо, не понимающим всей его серьезности для восточного католичества.
    После этого отказа, ответ архиепископа Петра опубликовал, по его просьбе, издающийся в Шевтони бенедиктинский журнал «ИРЕНИКОН» (Т. XXXI, III, за 1958 г., стр. 352-357), задача которого, как это отмечено во вступительных словах редакции, — «знакомить с правами восточных Церквей и защищать их». Оставляя в стороне первую часть ответа, касающуюся местных вопросов, мы приводим дословно заключительную часть, трактующую общие вопросы восточного католичества:
    «А теперь уточним нижеследующее: среди препятствий, которые, согласно Вашей статье, якобы помешают нам воспользоваться правом протестовать, Вы говорите о постановлениях Ватиканского собора, признающих за Папой прямую и вселенскую юрисдикцию над всеми Церквами; отмечаете латинскую богословскую тенденцию счйтать, что юрисдикция епископов исходит непосредственно от Римского Первосвятителя; и, наконец, обращаете внимание на все большую и большую централизацию латинской Церкви вокруг Рима.
    Никому из нас, досточтимый Отец мой, не приходит и в голову хоть минуту сомневаться в прямой и вселенской юрисдикции Папы; мы бы даже сказали, что если бы ее еще не было, то нужно было бы ее учредить; и мы даже полагаем, что при известных условиях у нее было бы чем пленить всякого, кто крещен. Но неужели Святой дух оставил бы без равномерного распределения человеческую сторону исполнения такого юрисдикционного права в Церкви, которое пугает 600 миллионов неримских христиан? В прошлом, во взаимоотношениях Запада-Востока, было немало такого, что оправдывает, даже в наши дни, ужас этих христиан, и нельзя их заставить от него отрешиться.
    Все те, кто в римском католичестве работают в экуменическом движении над видимым соединением христиан, стараются теперь развить и уточнить богословские тезисы, касающиеся божественного права епископов, чтобы показать в них Христа. И нам кажется прискорбным, что Ваша статься, видимо, одобряет точку зрения, высказываемую теми латинскими богословами, которые хотели бы видеть всю власть в Церкви, присвоенной себе Римским Первосвятителем.
    Такая точка зрения может дать основание предположить, что все славные Церкви, ведущие начало непосредственно от Апостолов, росшие, созревавшие и приводившие ко Христу целые народы, — тогда как Римская Церковь только в исключительных случаях вмешивалась в их развитие всего лишь редкими актами, в которых это и высказывалось не прямо, а скорее не вполне ясно, — все эти Церкви Киприанов, Августинов, Василиев, Хризостомов, Афанасиев и Кириллов, являются теперь, так сказать, неподлинными (bâtardes) во Христе!
    Нужно также заметить, что централизация администрации Восточного Патриархата не представляет собою вопроса догматического принципа; она — исторический феномен, случайный, касающийся только восточных Церквей. Но нельзя отказать нам в праве защищаться от напора той централизации, которая была установлена не для нас, которая не является для нас исторически естественной, которая была определенно отклонена в двухсторонних актах об унии и торжественными обещаниями Пап и которая ужасно вредит всякому усилию, делаемому с целью воссоединения отделенных христиан.
    Поистине, кажется удивительным квалифицировать архаизмом и ошибкой положение, которое так согласуется со всем, что в наши дни является наиболее современным в борьбе за единство Церкви.
    Таким образом, не мы запаздываем вследствие «архаизма». Напротив, дух исключительной латинизации, в которой христианство жило в силу расширения Ислама, политико-религиозных разрывов в прошлом и других причин, становится в наши дни узким для людей Запада, и всё среди них направляется к тому, чтобы снова найти восточную Церковь. А она находится не только в книгах, памятниках, она — в том живом христианстве, от которого, как от закваски, вскисло человеческое тесто в 250 миллионов душ. Это-то апостольское христианство, его самого важного и законного представителя в католичестве, олицетворяет тот «малый» греко-католический Патриарх, «выродок» («Pavorton») во Христе Иисусе.
    Следовало бы не удивляться тому, что этот «крошечный» восточный Патриарх осмелился поднять голос с целью напомнить о правах и месте Востока и о торжественных обещаниях Верховного Первосвятителя охранять их, а скорее — благословлять Бога за то, что католичество снова нашло в своих недрах подлинно греческую Церковь, которая умеет реагировать, как таковая. Всеми своими историческими особенностями, касающимися совершения таинств и прочих священнодействий, права и еще других неримских творений, установлений или достижений, соединенными с верностью Примату св. Петра в его преемниках, она является элементом истины, жизни, доктринального прогресса католичества, способного привлекать к себе. Нужно понять, что эта дерзающая Церковь — отнюдь не существо, которым можно пренебрегать, и что нельзя безнаказанно обходить ее напоминания. Нужно перестать обращаться с ней практически как с чем-то только терпимым. Будучи последовательным, нужно наконец понять, что все православие судит о Риме и латинстве по тому, как поступают с нами.
    «На всякого мудреца довольно простоты». В конечном итоге, хотел он выявить именно это или нет, но У о. P.P. оказалось на языке то, что у многих на Западе, в отношении Востока, к сожалению, все еще таится в уме. Нельзя не быть Р.Р.-у благодарным. Своей заметкой он помог вскрыться во-время злокачественному нарыву, который стал было опять назревать.
    Латинскому миру необходимо понять поскорее, что воссоединение восточных Церквей с Римской — мы взяли на себя смелость утверждать это в отношении русской Церкви — возможно только в форме восточного католичества, апостолом которого, неведомым или почти неведомым до сих пор Западу был о. Леонид Федоров, а адвокатом — сделался теперь Мелхитский Патриарх устами своего Помощника. От латинства зависит в значительной мере — приблизить или отдалить заветный час воссоединения или, даже, сделать его, человечески, невозможным.
    (В качестве приложения X мы печатаем еще один отрывок из вышеупомянутого сообщения архиепископа Петра Медавара о месте, какое Восток должен занимать в католической Церкви и о том, какое ему отводит новый Восточный Кодекс).

ГЛАВА VII — «КТО ВЕДЕТ В ПЛЕН, ТОТ САМ ПОЙДЕТ В ПЛЕН, КТО МЕЧЕМ УБИВАЕТ, ТОМУ САМОМУ НАДЛЕЖИТ БЫТЬ УБИТУ МЕЧЕМ»

I — РАЗГРОМ В МОСКВЕ

Под Домокловым мечем: всякий момент — ожидание конца. — Роковой день: 12 ноября 1923 г. — Аресты, следствие, допросы, приговор, ссылка и каторга. — Оставшиеся в Москве.

Еще в 1922 г. Анна Ивановна поставила себе вопрос о том, что ждет московскую общину в ближайшем будущем. Свое предположение она высказала в письме о. Владимиру:

"В конце концов, мы живем очень комфортабельно, прекрасно питаемся, у нас великолепное помещение. Может быть нам суждено, как жертвам, испытать все до краев, что приходится переносить в России?" (23-Х-22).

Неизвестность о завтрашнем дне, с течением времени, давала чувствовать себя все сильнее:

"Состояние хаоса, разрушения и невозможность жить и дышать здесь растет не по дням, а по часам; что с нами будет через неделю, я не знаю; каждый день удивляюсь, что мы на месте, что служится обедня; я гораздо более удивлена, что Коко (так Анна Ивановна называла иногда в письмах к мужу о. Николая) и я на свободе, чем обратному". (11-XI-22)

Вскоре не осталось уже никакого сомнения в том,, что именно должно принести и ей и общине ближайшее будущее:

"Я уверена, — говорит Анна Ивановна, — что нас только временно терпят, и медленно, но упорно, мы двигаемся к настоящему гонению".

"Конечно, и нам не сдобровать, и только вопрос, сколько времени мы протянем". (4-ХП-22)

Тем не менее, эта медленная агония продлилась почти до конца 1923 г. В предвидении назревавших событий, у Анны Ивановны постепенно созрело решение, что нужно было делать и как готовиться к неизбежному. Правильно или нет, но в основу всего она поставила убеждение, что

"Христос хочет теперь в России только отдельных жертв, идущих на полное заклание вроде сестер (ее общины). Так что, — пишет она, -пне кажется, теперь не время каких-то мер, а время только рыцарства и святости, а главное — жертвы и смирения.

Послушание до крестной смерти и смирение — вот те две добродетели, которые я проповедую сестрам. Обедня и розарий — вот .два средства победы, больше ничего не надо. Пламенная духовная жизнь, чистая рзера и железная воля, т.е. любовь, ничего не требующая, но все отдающая". (II-XI-22)

Вот наиболее существенное, что Анна Ивановна положила в основу того выжидательного состояния, в котором находилась община. Это была духовная боевая готовность в предвидении надвигавшегося на них. Все же, в полной покорности Божией воле, помимо которой ничего не "случается", Анна Ивановна, по своей натуре, оставалась неизменно активной.

"Вот, — говорит она, подводя итоги, — наш апостолат; наша борьба должна быть невидимой и наши победы также".

Однако, и самой Анне Ивановне это давалось не легко. Ее боевая натура, направленная теперь почти исключительно на сверхприродную, невидимую брань, очень страдала. Правда, она смирялась, говорила: "Ну, ничего, горим на медленном огне, все хорошо...", но не скрывала своего внутреннего состояния:

"Я очень устаю, все мне надоело и, естественно, многое дала бы, чтобы быть на Твоем месте... (т. е. о. Владимира в Риме); в этой стране жить невозможно, просто дышать нечем".

"В этой стране ... можно только умерщвляться, нести покаяние, страдать и умирать".

Что делать? Этот вопрос был, вне всякого сомнения, очень серьезным, даже трагическим. Нельзя упускать из виду, что ей было всего сорок лет и своего мужа она очень любила. Тем не менее, ее решение было ясным и твердым:

"Оставить сестер, детей, приход, Коко, я не могу. Я в полном смысле их мать и единственная опора".

Раз сказавши, Анна Ивановна не отказывается больше от того что решила. Она только уточняет, разъясняет свои слова. Когда о. Владимир позвал ее за границу (она хорошо поняла его намек; в одной открытке он выразил желание, чтобы она проводила туда его мать), Анна Ивановна возразила решительно:

"Мой отъезд из Москвы совершенно немыслим. Я не могу оставить, их при данном политическом положении"

"У меня как-то рука не поднимается на заграничную поездку; ну как, как я их оставлю? На кого? В приходе одна Тамара (Сапожникова), да-и то с винтом в голове и требующая самого серьезного руководства. А в общине сестра Мария Роза (Вера Хмелева) с ее кегельной головой. А Коко? Ну как я его оставлю?"

"Коко такой простоватый ребенок; даже не понимаю, как он справится без совета и поддержки, если стрясется какая-нибудь беда. Конечно, благодать все может, но она должна быть чрезвычайная".

"Коко, смеясь, ответил, что если я уеду, то он просто убежит, потому что фактически не знает, что без меня делать...".

"Они все же видят, что несмотря на мои недостатки, во мне есть здравый смысл".

Нет, Анна Ивановна, не колеблясь, твердо осталась стоять на посту в такое тяжелое время, когда каждую минуту, по ее словам, их, ждал разгром. Это слово она употребила сама, добавив: "Ведь все удивляются, что мы еще существуем". Ей хорошо известно, что "Бог идеально все устраивает". Если она их покинет, то они "до известной степени" окажутся как "овцы без пастыря". Сознание долга и ответственности перед Богом, диктуют ей, что следует делать. В своем решении она непоколебима. Все видят и знают твердость Анны Ивановны и подчиняются ее авторитету. Но в отношении мужа — она осталась прежняя "Аня" (так подписаны ее письма к нему) и признается ему откровенно:

"Я естественно (ее) не люблю и она мне глубоко противна — вся эта компания, среди которой я живу и которую называю своими детьми, и я бы морально как сыр в масле каталась на Твоем месте, а Ты — обратно..."

"Я чувствую себя жутко чужой и одинокой в нашем приходе и даже с сестрами".

Анна Ивановна признается мужу, что при ее твердом решении оставаться, она находит в себе, и другие, на этот раз чисто естественные, но стоящие в противоречии с ним, побуждения.

"Во первых большее желание просто Тебя видеть и с Тобой обо всем потолковать, и не о деле и не для дела, а так обо всем; во-вторых — все большая жажда "бежать, бежать без оглядки"; моей природе все и все здесь невыносимы; какое блаженное время была моя инфлюэнца, когда я на законном основании никого не видела и как бы жила вне той компании, которая меня всегда окружает".

Высказывая в этих строках, то что у нее на сердце, Анна Ивановна вручает нам ключ к пониманию себя до конца. Ее откровенность — тоже героизм своего рода и за нее ее невозможно осудить, особенно поняв, как тяжела ей была, взятая на себя, и в такое исключительно трудное время, не легкая роль "пастыря", требущая истинной любви к своим "овцам". Чем трагичнее становилось положение, тем больше оно требовало этой любви, и тем тягостнее было Анне Ивановне стоять на посту, который, не давая больше личного удовлетворения, все же заставлял ее поддерживать на высоте святость Абриксовского дома. Но идею поездки к мужу, утоление жажды "бежать, бежать без оглядки", все же она решительно отвергает. Анна Ивановна говорит об иных стремлениях, которые в ней берут перевес и которые она определяет такими словами:

"Мне все-таки хотелось бы жить только сверхъестественной жизнью и осуществлять до конца мой обет жертвы за священников и за Россию".

Нельзя не признать, что начинание Анны Ивановны с московской общиной не вышло. У нее не было ни знания, ни опыта, ни истинной любви; которая отмечает подлинно призванных. Была роль, которую Анна Ивановна надумала, приняла на себя и добросовестно выполняла, как могла и умела. В то же время, желание жить "сверхъестественной жизнью" Господь действительно вложил в ее сердце, и сделал Он это, конечно, только для того, чтобы это желание исполнить. Но исполнить его Ему было угодно не так, как это, может быть, рисовалось воображению Анны Ивановны и отвечало стремлениям о. Владимира, как это отвечало мыслям Божиим о ней. Она дала "обет жертвы", и Господь принял его. Но вид и характер жертвы Он Сам определил и подвел Анну Ивановну к ней, когда она созрела для этой жертвы настолько, что уже стала тяготиться положением "старшей" в общине. Как увидим из дальнейшего, она уже была подготовлена, чтобы принять от Господа именно такой крест и принести свою жертву, как это было угодно Ему для ее же вечного блага. Крестный путь Анны Ивановны стал для нее и "чистилищем" на земле, в котором ее своенравная и боевая натура смирилась и, очистившись, подлинно освятилась, надо думать, чтобы достичь совершенства и упокоиться со святыми в вечном блаженстве избранных душ. Героическое в натуре Анны Ивановны нашло себе в этой жертве и применение и оправдание. Весь путь ее в одиночном заключении, которому она подвергалась годами, остался овеянным тайной. Сохранились лишь более или менее достоверные, но отрывочные и краткие рассказы случайных свидетелей, дающие некоторое понятие об ее очистительном крестном пути и позволяющие судить о верности обету, которую она до конца сохранила. Но тут мы забегаем вперед. Этому посвящено несколько слов в эпилоге. Вернемся к роковому ноябрю 1923 г., до которого дотянула московская община.

Когда, по замыслу Божию, все было готово, чтобы взять Анну Ивановну из домашней среды и — если не сразу и не совсем отделить, то во всяком случае — отдалить от ее духовных детей, час ее пробил. Он оказался роковым почти для всех, кто держался возле нее и был связан с нею.

Незадолго до последовавших арестов, при московском приходе возникла новая община — братьев-доминиканцев. Их было четверо, и один из них оказался предателем. Все они проходили тогда стаж испытуемых (кандидатов или "постулантов"). Некто Павел Шафиров, обращавший на себя внимание своим благочестием и необычайным усердием, оказался агентом ГПУ и даже играл роль провокатора. Благодаря ему, ГПУ было прекрасно осведомлено обо всем, происходившем в общине. 12, 13 и 16 ноября в Москве была произведена первая серия арестов. Домашнюю черковь Абрикосовых сразу закрыли и заняли большую часть квартиры. Арестовали Анну Ивановну, о. Николая, почти всех сестер, многих прихожан, среди них В. В. Балашова, бывшего редактора "Слова Истины", Доната Новицкого, двух кандидатов-доминиканцев, несколько мирских терциарок. Сестер обвинили в принадлежности к нелегальной общине, в содержании тоже нелегальной школы, в преподавании Закона Божия детям, в религиозной пропаганде среди несовершеннолетних. Всё это — обвинения, характеризующие, конечно, прежде всего самих обвинителей. В марте 1924 г. последовала вторая серия арестов; ГПУ арестовало тогда почти всех остальных сестер, остававшихся еще на свободе.

Следствие, длилось шесть месяцев, до середины мая 1924 г. Все это время главные обвиняемые сидели в одиночных камерах внутренней тюрьмы ГПУ на Лубянке, а прочие — в Московской Бутырской тюрьме. Лубянская тюрьма отличалась от других своей строгостью и тщательной изоляцией заключенных от внешнего мира. Здесь не разрешались прогулки, свидания, переписка, чтение; запрещалось иметь бумагу, письменный прибор, даже простой карандаш, нитки, иголки. Не допускалась никакая ручная работа. Заключенные должны были находиться в полном бездействии. В тюрьме царила мертвая тишина и гробовое молчание. Окна с железными решетками были так защищены железными экранами, что заключенные не могли видеть не только двора, но даже и кусочка неба. Всю ночь горел ослепительный электрический свет во всех камерах. Ночные допросы у следователей обставлялись особой таинственностью. В тюрьме было довольно чисто и тепло и, собственно, ничему особенно унизительному заключенных не подвергали, но все условия жизни были так скомбинированы, что производили подавляющее и устрашающее действие на психику. Через короткое время, многие впадали в полубредовое состояние; случались нередко нервные припадки и умственные заболевания, так что большинство предпочитало сидеть в грязной Бутырской тюрьме. На Лубянке содержались "политические преступники", к числу которых ГПУ отнесло и арестованных русских католиков. Им условия этой тюрьмы были, конечно, не так страшны. Испытание, которому их здесь подвергали, становилось для них лишь своеобразным духовным подвигом. Тем не менее, выдерживать абсолютную изоляцию и им было не легко. Сидеть в камере вдвоем все-таки каждому легче.

Для верующего человека, особенное испытание представляли допросы. Следователи интересуются подробностями прошлой жизни не только самих заключенных, но и его родственников, друзей и знакомых. Говорить правду о себе самом не так уже трудно. Но говоря о других, даже и не желая этого, всегда возможно им повредить; одно упоминание чьей-либо фамилии может повести к аресту данного лица. В то же время, отказ назвать фамилию или рассказать.о других угрожает опрашиваемому увеличением срока наказания.

Все заключенные сестры, конечно, прибегли сразу к молитве, как единственному средству для сохранения душевного равновесия. В тюремных условиях, богомыслие, как и, вообще, всякое умственное напряжение, очень трудно. Заключенные прибегали поэтому к самому простому: читали много раз подряд Богородичный розарий, отсчитывая молитвы, за отсутствием четок, по пальцам (все "принадлежности культа" отбирались при обысках и арестах), или же творили молитву Иисусову: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного", .соединяя ее с поясными и земными поклонами. Заученные наизусть тексты из псалмов или Евангелия помогали поддерживать молитвенное настроение. По вечерам все делали испытание совести.

Заключенные перестукивались через стену по водопроводным трубам, хотя это строго каралось. Мужчины мало считались с запрещением и перестукивались смело; сестры прибегали к этому реже. Благодаря перестукиванию узнавали, например, кто где сидит, был ли уже допрошен и т. д. Один из смелых москвичей выстукивал по трубам парового отопления даже целые тексты из Священного Писания.

Католики допрашивались тоже особенным образом, отдельно, но у одних и тех же следователей, которые нередко заводили с ними разговоры о религиозном и материалистическом миросозерцании, пытаясь склонить их к последнему. В этом сказывался не только интерес следователей к людям иных воззрений, но тут было и чисто практическое соображение — выяснить, насколько данное лицо, своим влиянием на окружающих, являлось опасным для советской среды. В соответствии с этим следователь определял меру изоляции, которой его надо было подвергнуть. Большей частью приговоры выносились не по фактической вине заключенных, каковой у католиков, вообще, не было, а в соответствии с такой психологической экспертизой. Допросы у чекистских следователей являлись поэтому новой формой исповедничества. При допросах сестрам предлагалось, например, освобождение, если они откажутся от принадлежности к ордену доминиканцев и от католичества восточного обряда; ценой отступничества, им давалась даже возможность приобрести себе более или менее завидное положение в советском государстве.

После четырех месяцев пребывания в полном одиночестве на Лубянке, Анну Ивановну перевели к концу следствия в Бутырскую тюрьму и посадили там в общую камеру с несколькими сестрами и другими посторонними женщинами. Всех их было тут до 40 человек. В этой камере Анна Ивановна впервые увидала сестер после ареста. Авторитет ее не был нисколько ослаблен испытаниями протекших четырех месяцев. Сестры продолжали почитать в ней свою настоятельницу и, сколько было возможно, старались выражать свое почтение внешним образом. Они продолжали в тюрьме свои обычные духовные делания — читали вполголоса доминиканский "официум", Богородичные четки и совершали молитвенный чин "Крестного пути". Анна Ивановна давала им темы для богомыслия ("медитации"). В праздничные дни они пели вполголоса обедню. Строго говоря, "восточного" во всем этом было немного, так что и латинянки, заключенные с ними, стали постепенно присоединяться к "практикам" московских сестер.

Шла уже вторая неделя Великого поста. Анна Ивановна сама провела с сестрами великопостные духовные упражнения на общую тему "О жертве Христовой". Как вывод и поучение она высказала им мысль, записанную впоследствии одной из свидетельниц:

"Вероятно, каждая из вас, возлюбив Господа и следуя за Ним, не раз в душе просила Христа дать ей возможность соучаствовать в Его страданиях. Так вот, этот момент теперь наступил. Теперь осуществляется ваше желание страдать ради Него".

Если слова Анны Ивановны переданы правильно, то нет основания сомневаться, что она выразила в них то, что сама выносила в сердце за протекшие месяцы одиночного заключения. Они не могли не быть и для нее временем сильного духовного просветления. Призывая сестер следовать за ней на Крестном пути, началом которого было их заключение в тюрьму, Анна Ивановна делилась с ними тем горячим желанием приобщиться Страстям Христовым, которое назрело в ней во время ее одиночного пребывания в Люблянке.

Незадолго перед Пасхой 1924 г., почти всех сестер, вместе с Анной Ивановной, поместили в одной камере. Они усмотрели в этом особую милость Божию перед долгой разлукой и предстоявшими всем испытаниями и страданиями в ссылках и лагерях. Праздник Воскресения Христова они постарались отметить торжественностью, подобавшей этому великому дню. Сестры оделись в белые платья. В полночь они начали петь Пасхальную заутреню, и в Бутырской тюрьме зазвучало много раз повторенное "Христое Воскресе". Не было у них в этот день недостатка и в праздничном угощении. Присланное им было разложено на столе, покрытом простыней для большей торжественности.

В день св. Екатерины Сиенской, 30 апреля, Анна Ивановна праздновала в тюрьме свои монашеские именины. В этот день сестры возобновили свои обеты. А когда в середине мая они получили бумажки с приговорами, то все, не читая, отдали их Анне Ивановне, которая сама прочитала каждой из сестер ее приговор. Анну Ивановну присудили к десяти годам тюремного заключения со строгой изоляцией; сестры получили от 3 До 10 лет тюрьмы, лагерей и ссылки.

II — РАЗГРОМ В ПЕТРОГРАДЕ

Обыск и арест Ю. Н. Данзас. — Шесть месяцев в Лубянской тюрьме. — Приговор: десять лет тюремного заключения. — Путешествие этапным порядком в Иркутск. -В Иркутской мужской и женской тюрьме. — Отправление в ссылку на Соловки.

13 ноября 1923 г., накануне праздника св. Иосафата, в церкви св. Станислава на Торговой улице, о. Алексей Зерчанинов служил восточную литургию. Вечером, там же была латинская служба, во время которой ксендз Хомич сказал по-русски прекрасное слово об Унии. Затем все перешли в зал церковного дома, где Юлия Николаевна прочла "Исторический очерк о св. Иосафате". После доклада и следовавшего за ним собеседования, у настоятеля о. Слоскана состоялся скромный ужин для духовенства, на котором, в числе трех приглашенных мирян, присутствовала и Юлия Николаевна. За столом она сидела рядом с о. Уссасом; он шепнул ей на ухо, что отъезд за границу предполагается в начале будущей недели. Казалось, что желанию Юлии Николаевны вырваться из советской России суждено наконец сбыться. Тревожного в ближайшем будущем, как-будто, не предвиделось ничего.

После нее осталась на свободе одна Нюра Золкина. Она разделила заботу о ссыльных с одной мирской терциаркой. 6 февраля 1931 г. обеих арестовали (одновременно со многими восточными и латинскими католиками) и приговорили к трем годам концентрационного лагеря в Сибири тоже за организацию помощи ссыльным.

С этой радостной вестью Юлия Николаевна вернулась домой. Мысли ее в этот вечер были очень далеки от того, что должен был принести завтрашний день. Однако, на другое утро сразу же пришлось насторожиться и вернуться к суровой советской действительности. Юлия Николаевна узнала об арестах в Москве. Происшедшее там 12 ноября не предвещало ничего хорошего и петербургским католикам. Юлия Николаевна и Башкова решили, что и им нужно ждать вскоре ареста. Вернувшись со службы, они принялись уничтожать все, что при обыске могло бы показаться подозрительным.

В 6 часов вечера, едва они успели сварить себе похлебку на ужин, как раздался звонок. Пришел один русский католик из числа бывших прихожан Бармалеевой церкви, служивший теперь в Гатчине на железной дороге. После ареста о. Леонида он скрывался и теперь зашел наведаться, предполагая, что все обстоит благополучно.

- Ну и плохое же время вы выбрали, — заметила ему Юлия Николаевна, — лучше уезжайте поскорее.

Но он был голоден и продрог. Его обогрели, дали поесть горячего супа и стали выпроваживать по добру и по здорову. Однако, когда открыли выходную дверь, увидели два штыка, преграждавшие путь, и услышали окрик:

- Выходить нельзя!

Пришедший сюда на разведку ожидал этого меньше всего. .С ним чуть не сделался обморок, так что Юлия Николаевна дала ему для успокоения велерьяновых капель. Минут через десять явилось несколько милиционеров в сопровождении председателя домового комитета. Юлия Николаевна осведомилась, есть ли у них ордер. Последовал новый окрик:

- Тут не до разговоров, выстраивайтесь все, кто на квартире!

Непрошенный посетитель беспомощно сидел в кухне на дровах, в которых была попрятана церковная утварь. Представителей власти удалось убедить, что он зашел сюда только случайно; документы у него оказались в порядке, и его выпустили. После этого в квартире начался тщательный обыск. Он длился долго, но не дал никаких результатов. Дров в кухне не тронули, и священные сосуды остались на месте. Тем не менее, Юлии Николаевне объявили, что она арестована. Ей позволили взять с собою только самое необходимое (смену белья, мыло, гребенку и т. п.) и под стражей увели из дому. Пришлось, наконец, и ей оторваться от того, на что каждый человек на земле имеет, все-таки, право. Как ни жалки были сами по себе собранные здесь остатки ее красивого прошлого, все же в них было нечто личное, принадлежавшее ей, к чему она, как и всякий человек, была как-то привязана. Теперь ее увели, оторвали и от этого дома, и никогда уже больше она не смогла сюда заглянуть. В тот же вечер арестовали и К. Н. Подливахину в ее квартире этажом ниже.

Через несколько дней, на допросе, Юлии Николаевне объявили, что властям известно доподлинно, что она является эмиссаром Рима и ведет с Папой личную переписку; ее спросили, где хранятся те письма, которые ей посылает Папа Римский. Всех католиков обвинили по 61-й статье Советского Уголовного Уложения за активное участие в организации, имевшей целью помогать международной буржуазии в борьбе против советской власти. На просьбу указать, к какой именно организации они принадлежали, давался ответ, что достаточно признавать Папу Главой Церкви, чтобы считать доказанным сотрудничество с буржуазией.

Юлию Николаевну продержали в доме предварительного заключения больше месяца. 20 декабря ее отправили в Москву на суд, который даже не состоялся. Она ехала туда вместе с пятью другими католиками -двумя униатскими священниками и тремя женщинами. Женщин поместили в вагоне вместе с одиннадцатью проститутками. В пути, при участии конвоя, на их глазах происходили самые гнусные оргии, которые только можно себе представить. Начальник конвоя сжалился, в конце концов, над католичками и перевел их в вагон к мужчинам, где униатские священники сидели в обществе нескольких уголовных преступников. В страшной тесноте, после почти трех дней пути, арестованные прибыли наконец 23-го утром в Москву.

С вокзала Юлию Николаевну отправили под конвоем в Новинскую женскую тюрьму. Тут ей сразу пришлось оказаться свидетельницей совсем необычной картины. В этот день в тюрьме что-то праздновалось, и арестованным женщинам позволили забавляться. Они устроили в тюремном коридоре бега. Около восьмидесяти совершенно голых женщин, с татуированными телами, носились по коридору и кончили тем, что устроили " шабаш ведьм " перед камерой политических заключенных, куда вели Юлию Николаевну. При входе в камеру ей бросилась в глаза молодая девушка, видимо из хорошей семьи, прижавшаяся в ужасе к старушке, как оказалось, игуменье одногр из московских монастырей, которая закрывала ей лицо шалью, чтобы не дать ей видеть и слышать происходившего в коридоре.

В этой камере, переполненной до отказа, Юлия Николаевна провела ночь перед Рождеством. Чтобы укрыться для молитвы от посторонних взоров, она спряталась за "парашей", стала там на колени и мысленно перенеслась в Рим в собор св. Петра. В эти минуты, несмотря на жуткий контраст, ей было дано ощутить полное единение со всем христианским миром, встречавшим теперь великий праздник Рождества Христова. Здесь Юлия Николаевна пробыла только два дня. 26 декабря ее перевели под конвоем двух вооруженных солдат в Лубянскую тюрьму, где она оказалась в одной камере с Лидией Чеховской. Юлия Николаевна была рада встретиться с ней, но совместная жизнь их длилась недолго. Через месяц Чеховскую увели, а Юлия Николаевна осталась одна в камере.

В ночь на 1-е января ее, наконец, вызвали на допрос. На столе следователя она увидела объемистую папку с надписью "Дело Абрикосовой, Сапожниковой и др/" Из этого Юлия Николаевна вывела заключение, что ее дело обобщали с ними, хотя никаких вопросов о московской общине ей не задали. Следователь спросил ее:

- Почему вас называют Иустиной?

- Потому, — ответила Юлия Николаевна, — что это мое монашеское имя.

- Кто же вас постригал?

- Экзарх, 25 марта 1922 г.

- Он не имел права вас постригать, — возразил следователь. Это замечание неприятно поразило Юлию Николаевну. Она подумала:

- Значит кто-то сообщил ему... Сделать это могла или Подливахина или Анна Ивановна. Больше никто. Следователю она ответила:

- Ну я с вами прав экзарха разбирать не стану; это уже из незнакомой вам области.

После нескольких общих вопросов о прошлом, о родителях и т. п., следователь намекнул Юлии Николаевне на запись ее разговора с секретарем Петроградского совета (который она переслала через Подлива-хину о. Леониду), попавшую в ГПУ вместе с прочей отобранной у о. Леонида перепиской:

- .. даже какие-то глупости писали ему про товарища секретаря Петроградского совета...

Юлия Николаевна промолчала, так как тут дело шло о "незаконной переписке" заключенного экзарха с его прихожанами и говорить об этом ей было нельзя, чтобы не навлечь на него кары. Следователь бросил эти слова мимоходом и, не получив ответа, не настаивал. Он сказал Юлии Николаевне:

- Вы человек слишком ученый, чтобы верить в Бога. Поэтому вашу принадлежность к Церкви я могу объяснить себе только политическими соображениями. Ну скажите сами, как можно согласовать религию с наукой?

Началась длинная дискуссия о доказательствах существования Бога. Длилась она не менее часа. В заключение следователь заметил Юлии Николаевне, что она сильный полемист и выразил желание продолжить собеседование в другой раз. Юлия Николаевна спросила его, в каком же преступлении ее обвиняют, раз никакой советский закон не запрещает верить в Бога и быть преданным Церкви. Следователь снова заметил, что об этом они тоже поговорят в другой раз и велел отвести Юлию Николаевну назад в камеру. После этого ее больше не допрашивали и не предъявляли никакого обвинения.

В Лубянской тюрьме, в полном одиночестве, без книг, бумаги и карандаша, Юлия Николаевна провела около шести месяцев. Она сделала себе четки из черной тесьмы, которую отпорола от юбки; крестик ей удалось смастерить их двух спичек, связанных той же тесьмой. В конце апреля ее перевели в Бутырскую тюрьму. Там она узнала, что в одной из камер сидит Анна Ивановна с москбвскими сестрами, а также и Чеховская со старушкой Нефедьевой. Юлия Николаевна попросила перевести и ее к церковницам, но ей отказали. Встретилась она с ними уже в так называемой " комнате душ ", находившейся в подвальном помещении тюрьмы, куда собирали заключенных перед отправлением в ссылку. Тут же производилась последняя перекличка и обыск.

Были в "комнате душ" еще и другие женщины, тоже ждавшие отправки в ссылку. Одна из них обвинялась в незаконной торговле: продала свое платье, чтобы купить хлеба; другая — в спекуляции: ее уличили в продаже на улице пирожков, которые она сама же пекла, чтобы как-нибудь добывать средства к жизни. Две девушки были обвинены в шпионаже; они танцевали на вечере, устроеннрм британским консулом. Были и обвиненные в сношениях с заграницей: они получали письма от родителей эмигрантов.

На другой день Юлии Николаевне вручили приговор, из которого она узнала, что участвовала в контрреволюционной организации, за что ее присудили заочно согласно ст. 61 к десяти годам тюремного заключения. Через два дня, вместе со всеми церковницами (кроме Подливахиной, которая почему-jo не попала в ссылку; ее присудили к ю годам, но наказание она отбывала в московском Лефортовском изоляторе, работая в тюремной больнице), ее отправили "этапным порядком" в Сибирь. Всех посадили вместе в арестантский вагон, присоединив к ним дюжину проституток1 последнего разряда, одна из которых была главарем шайки бандитов. Вагоны, в которых перевозили тогда заключенных от одного "этапа" до другого, назывались "Столыпинскими", по имени царского министра Петра Аркадьевича Столыпина, игравшего в свое время немалую роль и в жизни Петербургской католической группы. Это были вагоны третьего класса, с отделениями, отгороженными от коридора решеткою. Конвойные находились в коридоре и оттуда наблюдали за заключенными. Хотя эти вагоны и были "Столыпинскими", но пользование ими теперь было иное, чем в "столыпинские" времена. Тогда в такие отделения помещали 6 человек; каждый арестант мог свободно вытянуться на скамейке, как в спальных вагонах третьего класса; скамьи были в три яруса. Теперь скамьи соединялись вместе; заключенные могли на них устроиться лежа, а сидя — только согнувшись и с вытянутыми ногами. Благодаря этому, в отделение можно было вместить 12 человек, по четыре в каждом ярусе. Ехать в таком положении, от этапа до этапа, приходилось в среднем 2-3 дня, но иногда путь затягивался до пяти дней.

Этапом называлась перемена конвоя на промежуточных станциях. Между Москвой и Иркутском, местом назначения Юлии Николаевны, о чем ей сообщили в Перми, было пять этапов (Екатеринбург — Тюмень -Омск — Новосибирск — Красноярск), где обессилевших заключенных выводили из вагонов буквально в полуживом состоянии, выстраивали рядами по четыре и нагруженных багажом (если таковой имелся) вели под конвоем в местную городскую тюрьму. Тут они дожидались нового конвоя, который принимал партию и сопровождал до следующего этапа.

Арестованные ждали на этапах по 10-15 дней. Все это время их держали в каком-нибудь подвале, так как самые тюрьмы были тогда все переполнены. В пищу давали обыкновенно то, что оставалось от заключенных в тюрьме, если, вообще, что-нибудь оставалось. Однако, еще хуже голода была грязь, корой покрывавшая всех. Для политических заключенных особенно мучительным было тесное соприкосновение с подонками общества в лице уголовного элемента, от которого их никогда не отделяли. Помещали всех всегда вместе, по 40-50 человек, на пространстве 20-30 кв. метров. Вдоль стен были нары; согласно правилам, на каждого заключенного полагалось по три доски, но в действительности, из-за переполнения тюрем до отказа, с этим отнюдь не считались. Кому не хватало места на нарах, тот располагался под нарами на полу. Там обычно должны были искать себе место вновь прибывавшие.

На каждом этапе производилось четыре обыска: старым конвоем — перед сдачей заключенных в тюрьму; тюремной стражей — при приеме; ею же — перед выходом из тюрьмы; и, наконец, новым конвоем — при приеме партии заключенных. Конвойные обыскивали их под открытым небом, как придется, в грязи или на снегу; с дождем они не считались. Белье и прочие вещи приходилось убирать наспех, смятыми и грязными, выслушивая брань и подвергаясь ударам прикладов, которыми конвойные торопили людей трогаться в путь. В общем, путешествие этапным порядком считалось самым тяжелым из всех ужасов, которым заключенных подвергали тогда в советской России. При воспоминании о них, пережившие эти мучения всегда удивлялись, как у них хватило на все это силы.

Начало этого путешествия было для Юлии Николаевны очень мучительным. Она села в вагой тяжело больная (страдала кровотечением), забилась в угол и не принимала участия в общей жизни вагона, только наблюдала за ней. Московские сестры сразу установили дружеские отношения с конвоирами; хором пели для них песни, делились лакомствами. Анну Ивановну они окружали заботами, хлопотали вокруг нее, приносили умываться, не допускали до общей уборки. К другим — выражали полное равнодушие, не только к Юлии Николаевне (к ней у них было особое отношение), но и к старушке Нефедьевой, которая заслуживала внимания к себе из-за преклонного возраста и нуждалась в помощи. Юлия Николаевна призналась, что это ее раздражало, от чего, конечно, она только проигрывала в глазах "благодатных сестер", как она их .не без горечи называет в своих воспоминаниях. Анна Ивановна много говорила, отдавала время от времени распоряжения, которые иной раз тоже удивляли Юлию Николаевну. Так например, двум сестрам попало за то, что они, перепачкавшись, взяли щетку, чтобы почиститься:

- Как можно чиститься в воскресенье!

Вступить в разговор с сестрами ей удалось только после того, как группу разъединили. Анну Ивановну, Чеховскую и Нефедьеву оставили в Екатеринбурге. 15 сестер доехали с нею частью до Тюмени, частью до Новосибирска. Оттуда уже ехали втроем: Юлия Николаевна, Галина Енткевич и Елизавета Вахевич. В пути, состав заключенных все время менялся, так как их везли в разные места, но общее число людей в партии оставалось примерно тем же — около 400 человек. В те годы центральный Новосибирский этап пропускал каждое лето от 50 до 60 тысяч заключенных, но были года, когда это число доходило до ста тысяч. Зимой оно значительно уменьшалось, так как много людей замерзало в пути. В одну зиму смертность достигла 60%.

Юлии Николаевне особенно запомнился Омский этап. Тюрьма находилась в и км от вокзала. Прибывшей партии надо было пройти через весь город и итти еще 5-6 км. за городом, по нестерпимой жаре. На две подводы, сопровождавшие арестованных, погрузили только часть багажа и 5-6 совершенно изнеможенных женщин, которые не могли больше двигаться. По дороге в тюрьму, с несколькими заключенными сделались солнечные удары; двое старух умерло.

На последнем перегоне, Омск-Иркутск, ехали в общем арестантском вагоне, мужчины и женщины вместе. Среди арестантов был один человек, интеллигентный, без всякого багажа, совершенно ободранный; один рукав у него совсем отпоролся, чуть держался. Бедняга жалобно оглядывал женщин, очевидно надеясь, что какая — нибудь придет ему на помощь. Никто не двигался. Юлия Николаевна предложила свои услуги, хотя шить она совсем не умела:

- Я вам кое-как сделаю, чтобы рукав только держался, а там найдется добрый человек, сделает по-настоящему.

Говоря это, она посматривала на Енткевич, которая шила прекрасно, но та, не отводя глаз, смотрела строго в окно. В конце концов, Юлии Николаевне все-таки удалось подшить рукав, и бедняга рассыпался в благодарностях.

Анна Ивановна, расставаясь с сестрами, назначила Енткевич старшей, хотя ей было всего 27 лет, а Вахевич — уже за сорок. Енткевич почему-то распространила свои права старшей и на Юлию Николаевну. На другой день она сделала ей выговор:

- Должна вам сказать, что вы нас вчера поставили в очень неловкое положение: вы шили в воскресенье!

Так как никакие доводы не могли ее убедить, Юлия Николаевна посоветовала Енткевич прочесть притчу об овце, попавшей в яму, но услышала в ответ:

- Мне нечего читать Евангелие, я правила жизни знаю.

Все это, конечно, не могло никак сблизить Юлию Николаевну с Абрикосовскими сестрами.

Тюрьма в Иркутске, куда они попали, была рассчитана в свое время на 1000 заключенных. При большевиках в ней помещалось 5000, а нередко и больше. Женщины занимали четыре небольших дома, окруженных изгородью, в которых прежде находилась тюремная больница. Юлию Николаевну поместили одну в небольшой камере, размером в три квадратных метра. В соседней камере оказались вместе Енткевич и Вахевич. Остальной контингент составляли сплошь уголовные. Число их колебалось от 300 до 600 человек. Юлии Николаевне пришлось познакомиться здесь с одной женщиной, имевшей на совести 27 убийств; конечно, число это было ничтожным по сравнению с тем, что имели за собою матерые палачи ГПУ, но Юлию Николаевну все-таки поражало, как она со смехом рассказывала о своих похождениях. Подавляющее же большинство женщин были просто воровки. Нравы в тюрьме были самые ужасающие. Заключенные дрались и даже убивали друг друга. Раз дело дошло до такого побоища, что стража не решилась войти в камеру, где около пятидесяти женщин билось не на жизнь, а на смерть. Тюремная администрация вызвала на помощь пожарную команду, которая стала поливать их черех окна водой. Бой утих лишь тогда, когда вода дошла до колен. Среди пострадавших оказалось несколько скальпированных женщин; волосы у них были вырваны вместе с кожей. Самым ужасным было то, что многие из них имели при себе детей, не только новорожденных, но и подростков, до десятилетнего возраста; общее число детей среди заключенных достигало пятидесяти. Трудно даже представить себе, на что эти дети тут насмотрелись, чему научились. Юлия Николаевна была свидетельницей, как мамаши устроили "потешную" свадьбу: поженили для забавы четырехлетнего мальчика с девочкой такого же возраста.

За пищей (300 гр. хлеба, кислая капуста в воде или вареная крупа) нужно было ходить на кухню; воду — доставать самому из колодца. Вместо уборной — имелась во дворе канавка. Все это находилось в разных углах пространства, отгороженного под женскую тюрьму. Пользоваться этими "удобствами" зимой, при морозе 30 и даже 50 градусов, было, что и говорить, нелегко.

Енткевич и Вахевич получали регулярно хорошие посылки и в общем, по тюремному масштабу, питались исключительно хорошо. Посты они соблюдали строго, но способ соблюдения их вызывал негодование заключенных. Сестры отказывались от конины, чтобы не оскоромиться, и в постные дни ели получаемые консервы и другие лакомства. По воскресеньям у них полагалось какао. Изготовление и вкушение его граничило со священнодействием. Юлии Николаевне сначала показалось, что такое спокойное пользование лакомой пищей среди голодных было выражением бессердечия, но потом она убедилась, что тут придавалось большое значение тому, чтобы отметить праздник особым лакомством. Поэтому и делиться с другими было нельзя, (иначе могло самим не хватить), чтобы выполнить надуманную обязанность. Сестры никак не могли понять, почему Юлия Николаевна укладывалась для молитвы на койку и закрывалась одеялом. Они уверяли ее, что это нечто вроде отступничества, что нужно не таиться от неверных, а просто не обращать на них внимания. Юлия Николаевна указывала им, что, напротив, они своим поведением как бы сами вызывают кощунственное отношение к христианству. Но они этого никак не могли понять.

Первое время Юлия Николаевна работала в Губернской Инспекции мест заключений. Там требовалось срочно доставить отчет за пять лет. Губернский инспектор был полуграмотный человек, бывший уголовный. Дела у него были так запущены, что никто из его помощников не мог в них разобраться. Последовал лриказ доставить в инспекцию кого-нибудь из заключенных "потолковее". Выбор пал на Юлию Николаевну, и ее стали отправлять туда на работу, под конвоем, совершенно так же, как других отправляли мыть полы или подметать улицы. Такие выходы из тюрьмы были связаны для Юлии Николаевны все же с некоторым ослаблением тюремного режима. Случалось, что конвойный окажется "добрым малым", и тогда она отпрашивалась у него зайти по пути в церковь. Дважды ей удалось благодаря этому причаститься. Раз она оказалась в церкви в праздник Тела Господня. В своем нищенском рубище она приняла участие в процессии вокруг церкви. Конвоир в это время прохлаждался в соседней пивной, где она его потом разыскала, и они вместе продолжили путь. Однажды у Юлии Николаевны была на пути любопытная встреча. Она увидела выходившего из собора архиерея в клобуке, под руку с женщиной.

- Кто это? — спросила она у своего конвоира, оказавшегося и на этот раз "добрым малым".

- Да это Владыка с Ее Преосвященством, должно из живцов, — ответил тот совершенно равнодушно.

Через несколько месяцев вышел приказ не назначать политических заключенных ни на какие работы и подвергать их самому строгому тюремному режиму. Тогда Юлию Николаевну перевели в мужскую тюрьму. В соседней камере оказались опять вместе Енткевич и Вахевич. Они и тут как-то устроились, и запрещение их не коснулось. Обе были даже на платной работе. Енткевич служила машинисткой в отделе бухгалтерии. Так как никаких сумм на машинистку по штату не полагалось, то деньги списывались со счетов каких-то возчиков, труд которых заменяли бесплатной работой заключенных. Вахевич назначили учительницей по ликвидации неграмотности. На время ревизии, обеих убирали и временно скрывали, а потом опять ставили на прежнее место. Вахевич, страстная садоводка, выпросила себе цветочные семена, развела во дворе цветы, и при посещении начальства подносила красный букет. Злые языки распространяли по этому поводу сплетни, касавшиеся нравственности обоих сестер, но Юлия Николаевна категорически утверждает, что это было неверно; в этом отношении сестры были безупречны, как вообще все в московской общине, что, впрочем, не мешало им ладить с начальством и пользоваться его благосклонностью.

Режим в мужской тюрьме был, примерно, такой же, как и в Бутырской, с той только разницей, что здесь тюремная стража не питала никаких симпатий к советскому строю, разговаривала с заключенными и высказывала такие суждения, каких трудно было от нее ожидать. Заключенным разрешались прогулки во дворе группами по 10-15 человек; им было запрещено разговаривать, но стража смотрела и на это сквозь пальцы. В числе заключенных оказался последний из трех священников той латинской церкви, куда заходила Юлия Николаевна. Все трое были по очереди арестованы и попали в тюрьму за отказ дать подписку о том, что не будут учить детей закону Божию. Когда последний священник был арестован, то он захватил с собой пресуществленную Хостию для Юлии Николаевны и смог причастить ее во время прогулки во дворе. Это было ее третье и последнее Причастие в иркутской тюрьме.

По ночам агенты ГПУ уводили осужденных на расстрел. Тишину тюремной ночи нарушал тогда шум открываемых дверей, топот ног, крики ужаса шедших на смерть, их мольбы о пощаде или проклятия по адресу власти. Все заключенные в тюрьме жадно прислушивались. Одной ночью увели 52 человека, в том числе б женщин; у двух были на руках грудные младенцы. На вопрос Юлии Николаевны о судьбе этих детей, тюремщики сказали, что матери их взяли с собою. А когда она спросила, что сталось с ними потом, те только пожали плечами.

Однажды вечером, в августе 1926 г., Юлию Николаевну и сестер отвели с вещами в тюремную канцелярию, где уже было собрано 29 мужчин, политических заключенных. Тут же ждала стража, чтобы принять эту партию. Все говорило за то, что их ведут на расстрел. Юлия Николаевна осведомилась об этом у начальника тюрьмы, и тот, хотя и с некоторым колебанием, ответил утвердительно. Заключенные тронулись в путь. Около полуночи они прибыли в ГПУ. Там их сразу заперли, трех женщин поместили отдельно в маленькой комнате, а мужчин всех вместе в другой, побольше. Потом наступила тишина. Каждый, по-своему, готовился к смерти. Тем не менее ночь прошла спокойно. На другой день солдат принес миску супа и три ложки. Сказал, что хоти они и не числятся в списке тех, кому полагается пища, но все-таки он будет приносить им еду из солдатского котла. Из этого можно было вывести заключение, что расстрел назначен на следующую ночь. Стали опять готовиться к смерти. Однако и вторая ночь прошла спокойно, а за ней и все следующие в течение целой недели томительного ожидания смерти каждую минуту. Юлия Николаевна свидетельствует, что Вахевич и Енткевич держали себя очень достойно, были спокойны. Отношения между тремя обреченными, как казалось, на смерть, были совершенно сердечны. Все три жили молитвой и готовились достойно встретить смерть.

На девятый день вечером вызвали с вещами Юлию Николаевну и Енткевич. Куда? Зачем? Не говорят. Было положительно неизвестно, кто из них предназначен теперь на расстрел, а-кто остается в живых. Расставание обеих неразлучных сестер было очень тяжелым. Обе плакали, делили наспех пожитки, которые были у них в общем мешке. Думали тогда, что расстаются навсегда. Юлия Николаевна, прощаясь, поцеловалась с Вахевич. Енткевич, как "старшая", завещала Вахевич, до последнего вздоха, по возможности, выполнять правила. И вдруг Юлия Николаевна услышала последнее указание:

- А главное не забудь, по воскресеньям всегда какао...

Действительно, иногда от трагического до смешного-один шаг. Юлия Николаевна увидела это на опыте, ибо, несмотря на всю трагичность положения, ее в этот момент разбирал смех.

- Ведь это не растерянность, — сказала она потом, шли на смерть сознательно, так, как дай Бог всякому. А сказалось духовное руководство, где над духом преобладала буква, доводившая сестер положительно до какого-то сектантского изуверства.

Юлию Николаевну и Енткевич присоединили к семнадцати уже ожидавшим мужчинам, и всех вместе, без каких-либо объяснений, водворили обратно в тюрьму. На следующей неделе туда же вернули и всех остальных. Последние были убеждены, что первую партию уже расстреляли, и сами они ждали все время того же. Двое мужчин при этом почти совсем помешались.

В тюрьме вскоре все разъяснилось. Оказалось, что в Иркутске ожидали приезда делегации немецких рабочих, которых, после Москвы, знакомили теперь с Сибирью. В числе прочего, имели в виду показать им, как выглядят в советской России места заключения. Для приема немецких рабочих в этой тюрьме были сделаны следующие приготовления:

а) Политических заключенных, которые все знали более или менее иностранные языки и вследствие этого могли сказать что-нибудь немцам, передать им записку и этим испортить все впечатление, удалили временно из тюрьмы.

б) ГПУ не доверяло и тюремной администрации, опасалось, что кто-нибудь предупредит заключенных, возьмется передать от них что-нибудь немцам. Самого начальника тюрьмы ввели в заблуждение; он тоже был убежден, что политических повели на расстрел.

в) В тюрьме устроили клуб, с книгами, шахматами, музыкальными инструментами. Кроме того обставили одну комнату, поставили кровати и пустили в нее несколько заключенных, чистых, пристойно одетых для этого случая.

В начале 1927 г. Юлия Николаевна заболела цынгой. Состояние ее быстро ухудшилось, и к концу года ее считали уже умиравшей. В этом не было ничего необычного, так как тогда все болели цынгой. Тем не менее, об ее болезни почему-то сообщили начальнику местного ГПУ, который пришел в тюрьму лично справиться об ее состоянии. Тут произошло нечто для Юлии Николаевны совсем непонятное. Начальник ГПУ стал присылать ей лекарства, продукты; питание ее в тюрьме тоже улучшилось; ей давали молоко, топили, камеру и, если не было черезчур холодно, пускали гулять несколько часов; дали книги для чтения, бумаги и все, что нужно для писания. Юлия Николаевна могла объяснить такое отношение к себе только тем, что в свое время, занимаясь в Петербурге благотворительностью, она, мбжет быть, оказала какую-нибудь помощь родным и близким этого начальника; но сам он не сказал ей ничего о побуждениях, которыми руководствовался.

Весной 1928 г. Юлии Николаевне стало известно, что ее отправят на Соловки. Власти решили собрать туда всех политических заключенных, чтобы разгрузить тюрьмы, в которых не хватало места для уголовных. Вахевич и Енткевич оставили на месте, так как скоро кончался срок их пятилетнего заключения. В начале мая Юлии Николаевне пришлось начать новое путешествие этапным порядком. Начальник ГПУ и тут пришел на помощь и распорядился отправить ее с партией мужчин. Это дало ей возможность ехать в отделении вагона одной и как-то дышать. Путь оказался более долгим, чем в нормальных условиях жизни. На северном, прямом пути, в особенности в Перми, все места заключения были до того переполнены, что нельзя бьшо принять больше ни одной партии. Поэтому транспорт, в котором ехала Юлия Николаевна, отправили окружным путем, через Казань-Москву-Петроград. В Москве ей довелось побывать опять в Бутырской тюрьме, а в Петрограде — в Большой тюрьме на Выборгской стороне. В свое время, будучи членом комитета покровительниц заключенных, Юлия Николаевна не раз посещала эту тюрьму. Сравнив свои наблюдения тогда и теперь, она могла сопоставить здесь прошлое и настоящее и спросить себя, какие меры были бы приняты ею при "царском режиме", если бы она нашла в этой тюрьме нечто подобное тому, что в ней оказалось теперь при советах. Она невольно вспомнила и о том, что делалось тогда, чтобы поднять моральный уровень заключенных!

В конце концов, в начале сентября, Юлия Николаевна прибыла в Кемь, на берегу Белого моря, откуда ее после двух-трех дней ожидания в очень тяжелых условиях, отправили с большой партией заключенных на Соловецкие острова.

III — ВОСХОЖДЕНИЕ РОССИЙСКОГО ЭКЗАРХА НА ГОЛГОФУ

Освобождение о. Леонида. — Несколько дней в Москве. — О. Сергий Соловьев. -Поселение в Калуге. — О. Иоанн Павлович. — Новая деятельность о. Леонида. — Третья поездка в Могилев. — Арест и ссылка на Соловки.

В начале 1926 г., архиепископ Цепляк и 13 латинских священников, осужденных "по делу Цепляка" и приговоренных к разным срокам заключения, были освобождены из тюрьмы. Как выражаются советские юристы, их "обменяли на мясо", т. е. на группу каких-то иностранных коммунистов. О. Леонид остался в тюрьме.

Жена Максима Горького, Екатерина Павловна Пешкова, выступавшая от имени польского Красного Креста и сделавшая уже так много для облегчения участи политических заключенных и ссыльных, решила взять на себя ходатайство об освобождении о. Леонида. Она обратилась лично в ГПУ и указала на несправедливость по отношению к о. Леониду: из всех осужденных по тому же делу он один остался в тюрьме. Прося за о. Леонида, она поручилась, что если власти поставят ему какие-нибудь условия для пребывания на свободе, то он их не нарушит.

ГПУ удовлетворило ходатайство Пешковой, выпустило о. Леонида из тюрьмы, но потребовало, чтобы он не занимался пропагандой. Свободу его ограничили так называемым "минус шесть", т. е. запрещением въезда в шесть главных городов (Петроград, Москву, Киев, Ростов, Харьков, Одессу, включая сюда и морские гавани). Освободили о. Леонида на Страстной неделе; Пасха в том году (1926) была 19 апреля. Как и в дни своей тобольской ссылки, о. Леонид получил "проходное свидетельство", на основании которого местные власти выдали ему удостоверение на жительство, которое он должен был возобновлять каждый месяц.

"Вся возможна суть у Бога, — написал он епископу Каревичу в первом и единственном письме, сохранившемся из этого периода жизни (23-V-I926), — выпустили, наконец, и меня..., выпустили, конечно, со скрежетом зубов".

Местом жительства о. Леонид выбрал Калугу. Там была латинская церковь, и о. Леонид знал настоятеля о. Иоанна Павловича, литовца. Познакомился он с ним во время судебного процесса, на который о. Иоанн приехал в Москву. Личность экзарха поразила его с первого взгляда, и он не раз посещал его в тюрьме, пока это позволялось. С другой стороны о. Иоанн произвел на о. Леонида очень хорошее впечатление, и он отнес его к числу "обращенных к нашему образу мыслей". Таковыми, кроме о. Иоанна Павловича, для о. Леонида были отцы: Эдуард Юневич, Лукьян Хветько, Анатолий Неманцевич, ко -нечно, Иосиф Белоголовый. О. Леонид решил теперь ехать к о. Павловичу и прибегнуть под его покровительство, в котором он, после трех лет и двух месяцев тюрьмы, несомненно нуждался первое время. Кроме того, центральное положение Калуги, в каких-нибудь 150 км. от Москвы, было тоже благоприятно для сношений с уцелевшими остатками русского католичества.

Первые дни своей "мнимой свободы", как назвал ее о. Леонид, он провел в Москве. Московский приход, после разгрома 1923-1924 г., представлял печальную картину. То, что еще оставалось в Москве, было лишь тенью прихода. Тем не менее, эти последние из русских католиков (их было человек тридцать) оказались крепко спаянными и глубоко религиозными. Воглавлял их теперь о. Сергий Соловьев. Его приютил у себя о. Михаил Цакуль в церкви Божией Матери на Грузинах, где о. Сергий совершал литургию по восточному обряду на боковом престоле. Шла Страстная неделя, и о. Леонид мог провести ее опять со своими. Он читал 12 Евангелий, служил Пасхальную заутреню и литургию. После службы, в Светлое Воскресенье, все разговлялись в одной из ризниц, имевшей отдельный ход со двора. Эти дни, после тюрьмы, были большой радостью для о. Леонида и отрадой для его совсем уже "малого стада". Видеть о. Соловьева было тоже для него утешением, также как и сердечное отношение лично к нему и вообще к русским католикам местных представителей латинского духовенства. В этой перемене сказывалось отутствие былого влияния декана Зелинского с одной стороны и Анны Ивановны Абрикосовой — с другой.

Сгущенная, ненормальная атмосфера, независимо от того, кто в ней был прав, кто неправ, теперь выветрилась совершенно. Конечно, и протекшие жуткие годы, и неизвестность будущего сделали тоже свое. Повидимому и о. Карл Лупикович, новый настоятель прихода св. Петра и Павла, и его викарий о. Юлиан Томашевич, были такого же более здравого направления.

"Все трое, — по словам о. Леонида, — оказались на высоте положения".

"Ничего подобного, что мы испытывали во время "царствования" декана Зелинского, уже не существует. Надеюсь также, что и прелат Малецкий, с которым я подружился в тюрьме, будет для меня отцом и другом. Его личное, высокое благочестие гарантирует от каких-либо ненужных "истинно-католических выступлений". Он не хочет быть "plus catholique que le Pape", (большим католиком, чем Римский Папа)".

Читать эти слова тем отраднее, что и в тюрьме о. Леонид, по свидетельству посещавших его, немало страдал из-за отношений с поляками. Останавливаться на них теперь, после-приведенных слов, нет надобности, ибо все это принадлежало уже печальному прошлому. Отметим только, что дурного чувства о. Леонид ни к кому не питал, хотя ненормальность положения Российского Экзарха в то время удручала его очень сильно. Слов нет, испытание о. Леонида было нелегким.

Вечером, в первый день Пасхи, о. Леонид покинул Москву. В Калуге, о. Иоанн Павлрвич принял его как родного. Поместил у себя до приискания подходящей квартиры и обставил жизнь о. Леонида со всем доступным в то время комфортом. Снабдил его и деньгами, чтобы привести в порядок затасканную по тюрьмам одежду.

"Этот человек, — пишет о нем о. Леонид, — под грубоватой внешностью хранит золотое сердце и отличается истинно апостольской прямотой. Православные его уважают и любят, так как не видят в нем ни фанатизма, ни того несчастного "панства" которым страдает известная часть латино-польской братии".

Здоровье о. Леонида стало заметно поправляться. Первой заботой его было собрать сведения о русских католиках. То, что он уже услышал в Москве и узнал здесь о своих верных, было крайне печально. 38 лучших прихожан сидело по тюрьмам и находилось в ссылках. Среди них были две пожилые женщины, 54 и 57 лет, к тому же еще и больные. Впрочем, ни о ком нельзя было сказать тогда, чтобы он отличался хорошим здоровьем. Почти все страдали цынгой, в особенности на Соловках и в Сибири, были случаи заболевания туберкулезем, анемией и т. под., вызванные ужасными условиями жизни.

"Но телесная немощь, — как писал об них о. Леонид, — с избытком покрывается божественной благодатью. Их редкие письма дышат такой ясностью духа, таким смирением перед волей Провидения, такой радостью за свои страдания во Христе, что мне остается только благодарить Бога и учиться у них христианской стойкости".

Все они жили в "тюрьме народов" в самых неблагоприятных условиях, разбросанные по необъятному пространству, именовавшемуся некогда Российской Империей. Петроградские католики были теперь на Соловках, в Суздале, Тобольске, Иркутске, Березове и Нарымском крае. Все сидели только за то, что были католиками. Арестованному о. Зерчанинову объявили в ГПУ "коротко и ясно":

- Раз вы католик, то значит и контрреволюционер!

О. Епифаний Акулов ездил по каким-то делам в Витебск и отсутствовал во время ареста Ю. Н. Данзас и Подливахиной. Вернувшись "домой", на Полозовую улицу, он нашел квартиру Ю. Н. Данзас запертой (после предварительного ограбления). Пошел справиться к родным Подливахиной, но те его к себе не пустили (вероятно, из предосторожности). Что было делать о. Епифанию? Куда деваться? Он быстро принял решение. Пошел в милицию и заявил, что и он русский католик, священник.

- Почему меня не арестуют? — спросил он.

- У нас нет ордера на арест.

Это показалось о. Епифанию несправедливым; он не пожелал быть исключением и настоял на аресте. Его арестовали и приговорили к десяти годам тюрьмы. Отправили этапным порядком в Александровский изолятор (80 км. от Иркутска). По случайному стечению обстоятельств, он оказался попутчиком Юлии Николаевны: ехал с ней в одной партии...

В Калуге о. Леонид завел знакомство с местным старообрядческим епископом и со многими православными священниками. У них и у букинистов он нашел старые славянские издания по литургике и, кроме того, мог отдаться своим излюбленным работам по богословию.

Служил о. Леонид в местной католической церкви. У о. Иоанна оказался отрезок парчи, из которой молодой портной Алексей Колчаков, из старообрядцев, ученик о. Леонида, " человек набожный и чистого сердца ", сшил ему восточное облачение. Служил о. Леонид, по свидетельству о. Иоанна, с великим смирением духа и благоговением, строго выполняя все обрядовые требования. Его проповеди, всегда поучительные и доступные пониманию даже обывателей среднего круга, стали привлекать в церковь не только католиков, но и православных. Правда, сначала прихожане о. Иоанна (их было тогда в Калуге человек пятьдесят) были смущены невиданной до этого восточной службой в латинском храме. Однако, авторитетное слово настоятеля их вразумило. О. Леонид мог лишний раз убедиться, как в русской католической миссии, в те времена, все зависело от того или иного отношения латинского духовенства.

Сам о. Иоанн был постоянно в разъездах. В Калуге он не задерживался дольше недели в месяц. Ему приходилось обслуживать ряд приходов, лишенных настоятелей; некоторые из них выехали в Польшу или ;Литву, другие, арестованные, находились в тюрьмах и ссылках. Вследствие этого о. Иоанн должен был объезжать огромный район, охватывавший города: Тулу, Орел, Брянск, Вязьму, Ржев, Тверь, Кострому, Рыбинск, Смоленск. О. Леонид замещал его во время отсутствия, обслуживая в Калуге и католиков латинского обряда.

В те годы, антирелигиозная кампания коммунистов достигла исключительной остроты. О. Иоанн попросил о. Леонида изложить популярно основные вопросы вероучения и сказать несколько проповедей о вере и неверии, о причинах неверия, о человеке, душе, творении и т. д. О. Леонид охотно откликнулся на его желание и выказал при этом, как всегда, и огромную эрудицию и блестящий ораторский талант проповедника. Слушать его приходили в церковь представители интеллигенции — врачи, юристы, учителя. Среди слушателей бывали и православные священники, которые, в свою очередь, просили о. Леонида дать им текст его проповеди. Один из них, получив от о. Леонида его проповедь о неверии, выучил ее наизусть и повторил дословно у себя в церкви. После обедни, церковный староста поблагодарил его за прекрасное слово и сказал:

- Если бы вы, батюшка, говорили побольше таких проповедей, тогда народ не ходил бы в костел слушать отца Леонида. Чует мое сердце недоброе: этот иезуит переманивает слушателей на свою сторону.

Популярность о. Леонида в Калуге росла с каждым днем. Православное духовенство отдавало должное его личным качествам и образованности. Губернское общество настолько заинтересовалось о. Леонидом, что один местный деятель, очень влиятельный в интеллигентных кругах, попросил о. Иоанна познакомить его с о. Леонидом и устроить собеседование с ним. Желающие собрались у него на квартире. В числе приглашенных были: о. Анатолий Кобелев, окончивший Институт Восточных языков во Владивостоке и естественный факультет при Петербургском университете и одно время прикомандированный к русской миссии в Японии; молодой философ Архангельский, заинтересовавшийся теперь и религиозными вопросами. Выступление о. Леонида быстро поставило его оппонентов в положение слушателей, ждавших от него только объяснений на вопросы, которые ему задавались.

О. Леонида стали приглашать в лучшие дома в городе. Всюду его не только принимали с большим уважением, но и благодарили за внимание, оказанное посещением. Все ценили в нем замечательного проповедника и интересного собеседника. Располагал же к себе о. Леонид главным образом тем, что он никогда не говорил ничего против православия, никто не слышал от него слово "схизма", которое всегда звучит как-то оскорбительно для православного русского. Никто не мог сказать, что о. Леонид кого-нибудь "совращал", как православные называют иногда воссоединение с католичеством, что он побуждал кого-нибудь к такому переходу. А между тем, все, что делал и говорил о. Леонид, было проповедью чистого, восточного католичества. Все отдавали себе в этом отчет. Православные говорили о нем:

- Если ему удастся вот так побороть нашу неприязнь к католичеству, то он многого этим достигнет.

День за днем, тихо и спокойно, веянием Духа Божиего, развивалась апостольская деятельность о. Леонида в Калуге, словно направляемая здесь Самим Провидением, для продолжения великого дела Воссоединения Христиан, начатое с такими трудами в Петербурге и прерванное из-за его тюремного заключения на три с половиной года. Но и здесь, начатую столь успешно работу прервала его поездка опять в Могилев. Тамошний декан (благочинный) о. Иосиф Белоголовый, узнав об освобождении о. Леонида и об его жизни в Калуге, просил его приехать в Могилев, как и в былые времена, на праздник св. Антония Падуанского или же прислать к нему какого-нибудь священника восточного обряда. Кого мог послать вместо себя о. Леонид? В его распоряжении не было теперь решительно никого. Поэтому он решил отправиться туда сам.

О. Павловичу казалось, что поездка о. Леонида не предвещает ничего доброго и кончится плохо. Уже деятельность его в Калуге достаточно обратила на себя внимание местного ГПУ, а тут — опять новая поездка, в самый центр Унии, столь ненавистной коммунистам, и притом вскоре после освобождения из тюрьмы. Тем не менее, о. Леонид обратился в местное ГПУ за разрешением на поездку, и просимое разрешение получил.

В Могилеве его опять встретили с тем же почетом, как "униатского владыку". В Соборе св. Антония о. Леонид опять торжественно отслужил литургию. Опять на ней пел хор православных певчих и опять р. Леонид сказал народу прочувствованную проповедь. Церковь была переполнена главным образом потомками бывших униатов, но на богослужение пришли и православные, миряне и священники. О. Павлович заметил по поводу этого церковного торжества:

- О. Леонид делал свое дело в церкви, а местный обновленческий епископ свое — в ГПУ.

В результате, и о. Леонид и о. Белоголовый, оба, внезапно исчезли. В Калугу о. Леонид не вернулся, а в Могилеве его больше не было. Спустя много времени узнаяи, что оба они в Москве, сидят в Лубянской тюрьме. О. Белоголового где-то расстреляли якобы за "попытку побега", а о. Леонида отправили в октябре 1926 г. на три года в Соловецкий лагерь. Формальным поводом для его осуждения послужило то, что он выехал из Калуги по разрешению местного ГПУ, тогда как на это требовалось разрешение из Москвы. Кроме того, вся деятельность о. Леонида в Калуге была истолкована, как пропаганда, а он был выпущен на свободу под условием не заниматься ею. Е. П. Пешкова призналась, что и ей ГПУ это поставило в вину, и с тех пор она не могла уже больше, как бывало прежде, успешно хлопотать за русских католиков. Такое же объяснение причины ареста о. Леонида привез из своей поездки в Россию в 1926 г. епископ Михаил Дэрбиньи. На вопрос князя П. М. Волконского о судьбе экзарха, он сказал:

- Сослан на Соловки; сам виноват, так как поехал в Могилев, хотя и обязался не заниматься пропагандой.

По этому поводу следует все же заметить, что никому не известно в точности, какие именно условия были поставлены о. Леониду при освобождении из тюрьмы. Нет нигде никакого указания, из которого можно было бы вывести заключение, чего именно он обязался не делать, тогда как слово пропаганда охватывает весьма растяжимое понятие. Одно значение оно имеет у христианина и совсем другое — у сотрудника ГПУ.

В написанной им краткой характеристике о. Леонида, о. Иоанн Павлович отражает те чувства, которые в нем вызывала светлая личность экзарха. Этот беглый набросок, который мы здесь приводим, говорит и о впечатлении, какое о. Леонид производил в Калуге на окружающих:

"Он в совершенстве владел собою. Выработал в себе идеально-благородный характер. В его присутствии никто не позволил бы себе рассказать двусмысленный анекдот. Всякая верующая душа невольно искала его общества. Он бережно относился ко всему, что дорого русскому человеку: к церковному стилю, богослужебным обрядам, обычаям. В своих отношениях с православным духовенством, он высказывал всегда полное послушание церковной дисциплине и держал себя так, что ничто в нем не задевало других. Он надеялся скорее на обращение старообрядцев, чем православных. Он превосходно знал историю Церкви, изучил в совершенстве все касающееся богослужения и обрядов. Он мог дословно цитировать целые отрывки из исторических документов, мог облекать свои выражения в стиль оригиналов любого века. Его сердце горело любовью к соотечественникам".

Этот отзыв преданного и доброго друга об о. Леониде — последнее из всего,- что было о нем кем-либо сказано перед его отправлением на Соловки. Нужно ли поэтому удивляться, что вскоре после него туда же последовал и сам о. Иоанн Павлович. Впоследствии, его отправили с Соловков на поселение в Зырянский край, куда, как выразился однажды о. Леонид, "Макар телят не гонял", но откуда ему все же удалось благополучно выбраться и вернуться в Литву.

В конце упомянутого уже письма к епископу Каревичу, тоже своему большому и верному другу, о. Леонид просил его:

"Будьте добры сообщить все это моему дорогому владыке Андрею. Не решаюсь писать к нему сам, так как письмо пошло бы через польские руки и в него могли бы заглянуть... Если можете дать мне гарантию, что оно пойдет иным путем, то напишу. Пока же передайте моему дорогому Учителю и Отцу, что я, как всегда, предан ему без остатка и живу его молитвами".

Вслед за этим, письмо содержит и последнее обращение о. Леонида к Верховному Первосвятителю:

"Хотелось бы мне также, чтобы было как-нибудь доведено до сведения Святейшего Отца, как глубоко я тронут его заботами о мне недостойном. Мне становится подчас стыдно за такое незаслуженное участие, и я только и думаю о том счастливом моменте, когда лично смогу пасть ниц к Его Апостольским стопам"

Дожить до этого о. Леониду не было суждено.

ГЛАВА VIII — «И СВЕТ ВО ТЬМЕ СВЕТИТ И ТЬМА НЕ ОБЪЯЛА ЕГО»

Соловецкие острова: их славное прошлое; место пыток и смерти в настоящем. — Контингент заключенных. — Организация каторжных лагерей. — Начальствующие лица из осужденных чекистов и уголовных преступников. — Каторжные работы. -Соловецкая тюрьма — "Секирка". — Женщины на Соловках. — Продажа заключенных. — Секретные агенты ГПУ. — Первые русские католики на Соловках. — Разрешение пользоваться Германовской часовней. — Церковная жизнь. — Латинское духовенство. — Прибытие о. Леонида. — Его службы и проповеди. — Настроение русских католиков. — О. Патапий Емельянов на каторге. — Прибытие епископа Слоскана. -Тайное рукоположение Сергия Карпинского. — Прибытие Ю. Н. Данзас и ее первая встреча с о. Леонидом. — "Музей Соловецкого Общества краеведения". — Последнее свидание Ю. Н. Данзас с о. Леонидом в антирелигиозной секции этого музея. -Ю. Н. Данзас в женской больнице. — Начало преследования "церковников". — Повальный обыск У католического духовенства. — "Катакомбная жизнь". -Высылка католиков на остров Анзер. — Литургии на камне в лесу и на чердаке. — Освобождение о. Леонида.

На Белом море, под Полярным кругом, в 400 км. от Архангельска и в 6о км. от западного берега моря, расположена группа Соловецких островов. Состоит она из большого Центрального острова (около 60 км. длины и 40 км. ширины), большой и малой Муксольмы, большого и малого Зайчика, острова Анзера, самого северного и пустынного, и еще нескольких небольших островов. Все они покрыты вековыми хвойными лесами, среди которых много озер. Климат на Соловках, хотя и полярный, но смягченный теплым течением Гольфштрема, омывающего острова с севера.

Все время года, кроме летних месяцев, море сковано льдами, и острова совершенно отделены от всего мира. Пароходное сообщение возможно только в течение пяти с половиной месяцев, с I июня по 15 ноября, через небольшой, необорудованный порт Кемь на западное берегу Белого моря.

Соловецкая природа располагает к созерцательной жизни. Оторванность же островов от материка обеспечивала в древние времена и безопасность от всяких нашествий. В XIV веке, святые иноки Зосима, Савватий и Герман избрали большой Соловецкий остров, чтобы основать здесь первый монастырь. Число монахов стало быстро расти, и уже в XV столетии Соловецкие острова покрылись рядом обителей, сыгравших видную роль в истории России и, в частности, в духовном развитии русского народа. "Соловки", как сокращенно их называли, дали на протяжении веков ряд угодников святой жизни и даже немало исторических лиц. Среди них особенно прославился в XVI веке московский митрополит Филипп, бесстрашно обличавший жестокость царя Ивана Грозного и поплатившийся за это своей жизнью.

Из Соловецких иноков был и известный своей реформаторской деятельностью патриарх Никон. Тем не менее, соловецкие монахи высказались против церковных реформ и решительно воспротивились нововведениям Никона. Они обращались не раз с челобитными к царю Алексею Михайловичу, но безуспешно. Однако эти неудачи не повлияли на упорство монахов, и произошло нечто совершенно неслыханное: Соловецкий монастырь оказался в войне с Москвой. Царские войска без малого десяток лет осаждали монастырь; в конце концов Кремль на центральном острове пал, и монахи жестоко поплатились за сопротивление. Между тем, в глазах народа, оно еще больше упрочило славу Соловков и дало монахам ореол мученичества за правду.

Соловецкая обитель, действительно, высоко почиталась в России и славилась своим строгим уставом. Много богомольцев посещало Соловки, и пожертвования притекали сюда широким потоком. Этот монастырь был одним из самых богатых в России: он обладал богатейшей церковной утварью; ризницы были полны дорогих облачений, шитых золотом и украшенных драгоценными камнями. Монастырское хозяйство стояло очень высоко и процветало, несмотря на суровость климата. Вековые леса эксплуатировались, в общем, очень умеренно, так что их красота и ценность не терпели от этого никакого ущерба. Здесь господствовало благополучие во всем до рокового октября 1917 г.

Сейчас же после захвата власти, большевики снарядили на Соловки несколько экспедиций для реквизиции монастырских богатств, объявленных теперь "собственностью народа". Они разграбили самым бессовестным образом все, что было возможно. Многое из разворованного совсем не поступило в "народную" казну. Так например, золотые облачения с престолов и жертвенников пошли на обивку мебели и кроватей приятельниц чекистов. Мощи угодников монастыря были вынуты из склепов и сложены в кучу в главном соборе. Особо чтимые места — родники, колодцы, придорожные кресты, часовенки и т. п. — коммунисты осквернили циничными, кощунственными надписями и гнусными действиями. При этом было расстреляно немало стойких монахов, пытавшихся защищать родные святыни. Одним словом, здесь большевики показали себя тем, что они есть.

Покончив с ограблением монастыря, они приступили к ликвидации его обитателей. Настоятеля-архимандрита и несколько иеромонахов они увезли на материк и там расстреляли. Остальным приказали покинуть острова и уехать. Многие подчинились, но группа престарелых монахов, в возрасте от 55 до 80 лет, заявила чекистам, что они прожили всю жизнь в этой обители, никуда отсюда не тронутся и сложат здесь свои кости. Они пали на колени, прося их всех расстрелять на монастырском кладбище. Поведение этих монахов произвело впечатление даже на чекистов, и они разрешили старикам доживать свой век на Соловецких островах в качестве "вольных монахов". В их пользовании осталась кладбищенская церковь. В 1925 г. на Соловках жило еще 63 вольных монаха.

После этого, под руководством чекистов, началась эксплуатация монастырских лесов. Для этого большевики использовали труд ссыльных, работавших в невероятных по своей бесчеловечности условиях, жестокость которых, кажется, превзошла все, что история знала до этого времени. Достаточно сказать, что больше 60% ссыльных не выдерживало соловецкой каторги и там умирало.

Беспощадная расправа, которую большевики начали с населением страны тотчас по окончании гражданской войны, обеспечила им на долгие годы необходимый контингент людей для производства каторжных работ. К контрреволюционерам, из которых черпался этот контингент, они причисляли всех, кого могли считать несогласными с ними, совершенно независимо от того, выявляли ли те какую-либо активность против советского строя или нет. Такими контрреволюционерами оказались прежде всего " бывшие люди " (кроме небольшого числа сумевших приспособиться к новой власти), т. е. дворяне, чиновники, полицейские, коммерсанты и т. д. с их семьями и детьми и, конечно, гонимое духовенство, а в первую очередь, как самое ненавистное, католическое.

Затем, с началом коллективного строительства, индустриализации, электрификации и других широких планов и замыслов, в той же категории контрреволюционеров и кандидатов на каторжные работы оказались ни в чем неповинные специалисты — ученые, инженеры, техники. Если неосуществимые и, часто, совсем бесполезные проекты не удавались, виновными оказывались техники: их обвиняли в саботаже и вредительстве. Устраивался показательный процесс, в результате которого суд выносил совершенно несправедливый приговор, осуждавший технический персонал на каторжные работы.

Позже, с началом коллективизации, в контрреволюционеры попали и крестьяне-земледельцы, менее всего ожидавшие этого. Большевицкий режим принес им большое разочарование. Мечтой русского крестьянина всегда было увеличить свой земельный надел, получить землю "в вечность", как говорили в народе. Поэтому крестьянин был готов пойти за всяким, кто бы ни обещал ему осуществление заветного желания. Большевики, когда добивались власти, конечно обещали крестьянам землю, уверяли их, что они отберут ее у других и дадут им. Однако это длилось недолго. Землю они, действительно, отобрали, но сделали ее собственностью советского государства, а крестьян — работниками на государственной земле, исполнителями приказов полновластного хозяина, каковым становилась теперь советская власть.

Первыми пострадали от нее так называемые "кулаки", т. е. зажиточные крестьяне, а также и мелкие землевладельцы. Советская власть лишила их всего состояния и передала его в собственность еще более бедным крестьянам. "Кулаки" были тоже причислены к контрреволюционерам, арестованы и сосланы. После них советское правительство принялось за крестьян среднего достатка и в конце концов всех загнало в так называемые "колхозы", т. е. коллективные хозяйства. Колхозы контролировались коммунистическими ячейками, а эти последние руководились лицами, назначенными из центра, тогда как крестьяне являлись простыми работниками и получали вознаграждение за свой труд натурою. При этом, конечно, не было речи ни о справедливости, ни о желании обеспечить крестьян хоть сколько-нибудь сносными условиями жизни. Естественно, что такие меры вызывали в народе недовольство, и начались открытые возмущения, сопровождавшиеся кое-где убийствами коммунистов. Правительство прибегло к строгим карательным мерам: были случаи, что целые деревни сжигались, обстреливались и даже подвергались воздушным нападениям. В результате, опустошение захватило Дельте области, население которых или совершенно разорялось или ссылалось на каторжные работы. Делалось все это потому, что правительству нужен был хлеб, прежде всего для экспорта, чтобы иметь деньги, а затем для прокормления городов, фабрик и для красной армии. Крестьяне же не давали хлеба добровольно, так как взамен его не могли приобрести ничего; товаров, в которых они крайне нуждались, на рынке не было, а советские деньги имели тогда весьма неопределенную ценность. Советская власть нашла выхбд из трудного положения тем, что отобрала у крестьян землю, сделав их своими рабами. Для русского крестьянства настало в полном смысле слова время нового крепостного права, и притом в такой форме, какой не знала история ни одного из европейских народов.

Из этих источников и черпался главным образом контингент государственных "преступников" для пополнения концентрационных лагерей. Таким путем правительство могло располагать человеческим элементом для каторжных работ, практически, в неограниченном количестве. В описываемое время, число каторжан, эксплуатируемых советской властью, достигало, по подсчетам сведущих лиц, десяти миллионов человек. Все это были люди, которых ни в одной культурной стране нельзя было бы обвинить в каком-нибудь преступлении. К ним правительство добавляло еще и действительно преступный элемент в лице разных уголовных, беспризорных, число которых в условиях советского быта росло непрерывно.

После захвата власти большевиками, первые пять лет во главе управления каторжанами стояла ЧЕКА (Чрезвычайная Следственная Комиссия). Организатором и первым руководителем ее был известный чекист, поляк, Феликс Дзержинский. Свою деятельность он начал массовыми арестами. Тюрьмы, опустевшие было в начале революции, оказались вскоре переполненньши в четыре-пять раз выше нормы, на которую они были когда-то расчитаны. Потребовались экстренно новые помещения. С этой целью, вблизи больших городов и узловых станций железных дорог, правительство устроило концентрационные лагери. Их было особенно много в северной части России, где можно было широко использовать каторжный труд на работах, не требовавших специальных знаний, по рытью каналов, по заготовке леса и т. п. Лесные разработки стали преобладающим способом применения каторжного труда, так как экспорт леса приносил советской власти большой доход.

Условия содержания заключенных в этих лагерях, в смысле размещения, питания, жестокости обращения и приемов принуждения к работе были совершенно бесчеловечными. По мере увеличения числа каторжан эта бесчеловечность только росла. Вблизи населенных пунктов нельзя было скрыть всех ужасов, творившехся в концентрационных лагерях. Население знало о них, и эти сведения распространялись не только в России, но и просачивались за границу. Когда большевики появились на мировых рынках с необыкновенно дешевым лесом, который они предлагали в любом количестве по ценам вне конкуренции, этим сведениям поверили и на страницах иностранной печати всюду заговорили о каторжном труде в Советской России. В результате этого Чека создала себе заслуженную репутацию. Между тем советская власть старалась тогда как-то считаться с культурным миром, чтобы добиться признания и достать денег, в которых она сильно нуждалась. Большевики легко нашли выход из неприятного положения, поспешив униитожить пресловутую ЧЕКУ и создав вместо нее ОГПУ (Объединенное Государственное Политическое Управление). Чтобы убедить наивных, было выпущено пространное сообщение, говорившее о том, что надобность в репрессивных мерах в отношении сопротивлявшихся миновала, так как советская власть укрепилась в России и признана всеми за власть "государственную"; поэтому советское правительство якобы нашло своевременным изменить тактику управления и приемы борьбы с контрреволюцией. Конечно, это была явная ложь, но, кто хотел, мог принимать вид, что верит. На самом же деле изменилось только название; все осталось и дальше, как было, с той только разницей, что ОГПУ действовало еще в большем масштабе.

Затем, чтобы покрывать творившееся в лагерях непроницаемой тайной и сведениям об этом не давать проникать за границу, были упразднены открытые концентрационные лагери, примыкавшие к населенным пунктам, и взамен их были устроены закрытые от всякого наблюдения. Для этой цели большевики использовали большие монастыри на севере России (Ярославль, Суздаль, Соловки и т. д.). Открытые же лагери находились теперь в совершенно глухих местах, в лесах, тундрах, вообще, вдали от населенных мест. В 1923 г. Архангельский концентрационный лагерь переместили на Соловецкие острова, где ГПУ устроило в монастыре центральное управление всеми северными лагерями и своего рода лабораторию для производства карательных опытов. Географическое положение Соловецких островов благоприятствовало этим целям. Всякую попытку заключенных, даже после освобождения, распространить сведения об условиях, в которых производились каторжные работы, власти беспощадно карали. Чтобы скрывать правду о Соловках, ГПУ принимало особые меры:

1) По прибытии на Соловки, заключенные предупреждались администрацией лагеря, что им не советуется сообщать в своих письмах что-либо о жизни в ссылке; за нарушение этого, виновные наказывались продлением срока заключения на 1, 2 и 3 года.

2) Если отбывшие срок наказания, вернувшись на свободу, рассказывали родным и знакомым правду о жизни на Соловках, их, без всякого суда, возвращали обратно в лагерь.

3) Если в заграничной печати и попадались иной раз свидетельства бывших соловецких каторжан, которым удалось бежать из России, то они опровергались самими же каторжанами в Соловецкой газете. Мало кто в свободном мире задумывался тогда о том, какую ценность могло иметь вынужденное свидетельство в печати замученного соловецкого узника, при условии, что в советской России, вообще, не существует свободного слова.

Тем не менее, несмотря на все меры, советскому правительству не удалось скрыть от внешнего мира страшную правду о Соловках. Ряду лиц, побывавших там, удалось бежать за границу. Многие из них описали свои переживания и рассказали, что видели и узнали на каторге. Через посредство свободной печати это сделалось широким достоянием гласности. Книги генерала И. М. Зайцева, Чернавина, Солоневича, Ю. Н. Данзас поведали миру правду о том, что творилось на Соловках. Кроме того, немалому числу лиц, отбывавших там наказание, посчастливилось, как говорили тогда, быть "обмененными на мясо", т. е. на коммунистов, арестованных за преступные деяния в других государствах. Как ни странна, конечно, практика такого обмена, по ей мир тоже обязан весьма ценными сведениями.

Во всех рассказах о советской каторге прежде всего бросаются в глаза две особенности:

1) Весь средний административный и командный персонал в Соловецком концентрационном лагере набирался исключительно из ссыльных сотрудников ГПУ. Большинство из них были в прошлом активными чекистами. .

2) На низшие должности (так называемых "десятников", т. е. начальников над десятью заключенными, наблюдавших за исполнением урочных работ) назначали просто уголовный элемент.

Активный чекист, вообще говоря, это — совершенно озверевшее существо, утратившее нравственно — человеческий облик. И вот, из этой и без того преступной категории людей само ГПУ исторгало еще особо квалифицированных преступников, которых находило нужным сослать на Соловки. Ссыльные чекисты отбывали там наказание за разные служебные преступления — злоупотребления, растраты, пьянство, разглашение тайны или за слишком уж энергичную деятельность в недрах самого ГПУ, другими словами за чересчур большое усердие в жестоких расправах. Эти-то изверги, отбывая наказание на Соловках, являлись там начальствующими лицами, и им вверялась судьба десятков тысяч политических заключенных, в большинстве своем ни в чем неповинных. В Соловецких лагерях не было ни одного вольнонаемного служащего из свободных граждан.

Осужденные чекисты, попав на командные должности, проявляли особую энергию в чекистской работе. Чтобы выслужиться перед своим начальством из центрального ГПУ, они изощрялись в изобретении приемов глумления и издевательства и способов принуждения заключенных к работам. Они хорошо знали, что их заслуги не останутся без внимания со стороны ГПУ и они получат за них досрочное освобождение. Каждый год приезжала на Соловки комиссия из центрального ГПУ и сокращала осужденным чекистам срок пребывания на каторге на 1, 2 и 3 года. Таким образом, чекист, приговоренный к десяти годам каторги, мог, ценой истязания заключенных, свести свое наказание к трем годам.

Из этой системы Центральное ГПУ в Москве извлекало двоякую выгоду: во-первых, она ей не стоила ничего; во-вторых, если какое-нибудь особенное зверство, совершенное на Соловках, делалось известным и проникало в заграничную печать, ГПУ могло оправдать себя тем, что его совершили сами же арестанты, а оно тут не при чем. Ответственность падала всегда на местные власти. Когда во время страшной зимы 1929-30 г. около двадцати тысяч заключенных погибло в лагерях Белого моря от сыпного тифа и дезинтерии, на Соловки была отправлена следственная комиссия, сменившая местную администрацию и приговорившая к наказанию 17 человек, обвиненных в небрежности.

На практике, Соловецкая система приводила к следующему порядку: ГПУ давало директивы начальнику лагерей по выполнению каких-либо работ или по применению вновь изобретенной карательной системы. Тот, желая выслужиться, отдавал распоряжение подчиненным лицам уже в более строгом тоне, увеличивая размер работ и усиливая меры воздействия. Эти последние, из тех же соображений, давали своим подчиненным еще более строгие и решительные приказания, и так шло дальше, доходя до непосредственных исполнителей, десятников, в ведении которых находились рабочие-арестанты и которые требовали от них выполнения "суточного урока". Десятники, набранные из убийц и грабителей, не останавливались уже ни перед какими мерами воздействия, вплоть до истязаний, пыток и убийств. Делалось все это безнаказанно, так как жертвы Соловецкого лагеря не имели права жаловаться. Да и кому было жаловаться?

Первым, основным и всеобщим мучением на Соловках была теснота размещения и связанные е ней нечеловеческие условия жизни. Этому подвергались все заключенные. В лучшие времена, Соловецкий монастырь насчитывал до тысячи монахов вместе с так называемыми "трудниками", т. е. добровольными служащими из числа богомольцев, поступавших для работы в монастырь на определенные сроки. При советском строе, на Соловках было в среднем около 15.000 заключенных, но нередко число их превышало и 20.000. Главные здания, представлявшие из себя нечто целое, входили в монастырский Кремль, который в свою очередь был окружен массивной стеной. Этот Кремль и был той крепостью, за которой соловецкие монахи выдерживали когда-то осаду. Все монастырские здания, не исключая церквей и часовен, большевики обратили в казармы, где заключенные размещались на двух и трехярусных нарах. Вне Кремля, вокруг небольшого Соловецкого рейда, были прежде гостиницы для богомольцев; теперь, в большей из них помещалась администрация Соловецкого лагеря; меньшая служила казармой для заключенных женщин.

Каторжане были разделены на роты, находившиеся под командой осужденных чекистов или, в крайнем случае, простых коммунистов, отбывавших здесь наказания за деяния, которых даже в советской России нельзя оставлять безнаказанными. Все они, как сказано выше, старались превзойти один другого в жестокости и грубости в обращении с заключенными. Обширное же поле деятельности, где им было легко отличиться, давала им господствовавшая на Соловках система секретного наблюдения и тайных доносов, благодаря которой администрация лагеря имела возможность следить буквально за каждым словом и шагом заключенных.

Никто из них не мог иметь при себе денег, а из вещей им не оставляли ничего, кроме одежды. Получавшим денежные переводы выдавались вместо денег особые денежные знаки местного ГПУ, на которые можно было купить кое-какие продукты в лагерных лавочках. Не получавшие никакой помощи были обречены, в полном смысле слова, на голод. На Соловках выдавалось то же продовольствие, что и в тюрьмах: каша, вареная кислая капуста с большим количеством воды, иногда соленая рыба или конина.

Два раза в день производилась поверка. После первой-утром, заключенные распределялись по партиям для производства очередных работ в течение данного дня. Назначались они большей частью на лесоразработки. Эти работы были на Соловках самыми тяжелыми, и на них гибло больше всего народа. Рабочие нормы были всегда выше человеческих сил, особенно, если принять во внимание неопытность заключенных, не бывших раньше никогда дровосеками. Тем не менее назначенную им дневную норму — " урок " — они обязаны были выполнить, даже если бы работа затянулась на ночь. Напрасно старики и больные умоляли их пощадить; ударами прикладов их тоже заставляли итти разрабатывать лес. Многие умирали от изнеможения во время работы.

Кроме лесных разработок, на Соловках издавна были еще и рыбные промыслы. Однако к ним допускались только уголовные преступники, т. к. администрация лагеря опасалась, что политические заключенные используют здесь какую-нибудь возможность бежать. Поэтому все лодки находились под особенно тщательным наблюдением.

До I931 г. заключенным не выдавали никакой одежды на замену изношенной. Арестованные летом, они прибывали на Соловки в чем были тогда, и так и работали зимой по колена в снегу. Чтобы спастись от лесных работ, заключенные иногда отрубали себе пальцы. Так как число увечивавших себя стало быстро расти, то начальство приравняло их к сопротивляющимся и присуждало к расстрелу. Но были для них и более утонченные наказания. Ю. Н. Данзас рассказывает, как одного заключенного, отрубившего себе пальцы в утренние часы, привязали к срубленному стволу дерева и оставили так на дороге, приказав волочить этот ствол 15 км. до самого лагеря. Несчастный умер на полдороге.

Непослушание каралось на Соловках смертной казнью. За более легкие проступки применялись более легкие наказания. Зимой провинившихся сажали в ледяной карцер, где им запрещалось иметь при себе пальто или одеяло; питание составляла миска супа раз в два дня. Осенью, когда температура воды была близкой к нулю, наказанных заставляли погрузиться в море по горло и так оставаться в нем четверть часа, если не больше. Нельзя пересказать все ужасы пыток, какие изобретала на Соловках ничем не сдержанная фантазия озверевших людей.

Высшее начальство в лагере пользовалось правом подвергать заключенных специальному наказанию — отправлению на определенный срок в "Секирку". Это была Соловецкая лагерная тюрьма, получившая свое название от горы Секирной на большом Соловецком острове, в и км. от Кремля. Эта гора, единственная на Соловках, покрыта вековым лесом. На вершине ее возвышаются два храма, привлекавшие когда-то тысячи богомольцев. Они составляли одну и ту же постройку, будучи расположены один над другим, в два этажа; каждый этаж был отдельным храмом, с главным алтарем и двумя боковыми приделами. Большевики обратили эти храмы в самую жестокую тюрьму, какую только можно представить себе. Все, напоминавшее здесь о славном прошлом, было ими выломано и уничтожено. Иконопись на стенах они замазали и заштукатурили. В боковых алтарях были устроены особые карцеры, где происходили избиения строптивых и обезумевших от невыносимых тюремных условий. В верхнем этаже, на месте жертвенника, стояла огромная "параша" — большая кадка с положенной на нее доской для ног.

Как ни странно это звучит, но "Секирка" была тюрьмою на каторге. Соответственно этажам, она называлась верхним и нижним "штрафизолятором". На верхнем этаже режим был суровее и в него заточали вновь прибывавших. По прошествии более или менее продолжительного времени, когда администрация каторжной тюрьмы убеждалась, что заключенный, по чекистской терминологии, уже "перевоспитан", другими словами, морально совершенно раздавлен, его переводили в нижний штрафизолятор. В верхнем штрафизоляторе заточенных подвергали непрекращавшейся пытке: заставляли полуголыми сидеть неподвижно. Им позволялось иметь лишь нательную рубаху и кальсоны. Все были босые и с непокрытой головой. На время заключения у них отбирались все вещи. У многих от рубах и кальсон оставались одни грязные лохмотья. В каменном, неотапливаемом здании громадной высоты, в холодную полярную зиму, этих несчастных мучили неподвижностью: они сидели на скамьях, держа руки на коленях и не смели шевелиться. Каждые три часа их водили по кругу, после чего заставляли снова садиться. Ночью, все они, вытянутые неподвижно один подле другого, должны были по команде поворачиваться одновременно на другой бок. В сутки им выдавался фунт черного хлеба, выпеченный из непросеянной муки, часто с примесью суррогатов, и два стакана грязной горячей воды. Если в обычном заточении на Соловках недостаток питания мог быть пополнен чем-нибудь со стороны (посылками, покупкой), то здесь всякое подспорье было совершенно исключено. Штрафники изолятора, как состоявшие на карцерном положении, были лишены всего: они не могли ничего покупать; им не выдавали посылок, не передавали писем, не позволяли писать, что-либо читать. Здесь заживо погребали людей. Такое состояние продолжалось не о дну-две недели, а месяцы, и иногда доходило до целого года. Из всех ужасов на Соловках, "Секирка" была самым нестерпимым. Туда отправляли людей тоже под конвоем. С Соловецких островов, вообще, убежать было некуда; однако, бывали случаи, что заключенные убегали из партии, отправлявшейся на "Секирку". Бежали они в лес, чтобы убить там себя: или повеситься на дереве, или утопиться в озере. На это решались наказанные на целый год заключения и перед этой перспективой приведенные в отчаяние люди. Чтобы предупредить возможность бегства, партию заключенных сопровождал конвой, державший ружья наготове все и км. пути до "Секирки".

В своих воспоминаниях, в правдивости которых нет основания сомневаться, один политический каторжанин, И. М. Зайцев, рассказал, как он, без всякой вины, попал на три месяца в эту тюрьму. Дело с ним было так. 1 сентября 1926 г., главный начальник всех органов административного и хозяйственного управления Соловецкими лагерями Эйхман, сильно выпивши, возвращался поздно ночью из Кремля. По дороге он заметил в лесу дымившийся костер в том месте, где несколько дней тому назад партия каторжан сжигала сучья. Он поднял тревогу, словно лесной пожар угрожал Соловкам, и даже вызвал из Кремля пожа'рную команду. На следующий день последовал грозный приказ, в котором говорилось о предотвращении им начинавшегося лесного пожара, вина в котором приписывалась небрежности лица, сжигавшего сучья. За эту-то вину И. М. Зайцев и был наказан заточением на три месяца в штрафизолятор, т. е. в "Секирку". Вот, что он рассказал.

Через две недели после приказа, набралась партия штрафных в 15 человек. Их отправили в " Секирку " под конвоем. К вечеру они добрались до места назначения. Встретил их по прибытии и принял староста, тоже чекист, и повел на второй этаж описанного здания. Партию построили в холодном коридоре, обыскали и осмотрели принесенные вещи. Все, что у них было, тут же отобрали и приказали раздеться. Все остались в одном белье. Цементный пол был холоден как лед. Зайцев попросил разрешения сохранить носки на ногах. Ответом был грубый окрик: "Снимай. Не полагается!" Раздевание кончилось. Староста постучал болтом входной двери. Внутри заскрипел засов, и тяжелая входная дверь медленно отворилась. Пришедших втолкнули во внутрь верхнего штрафизолятора. Они остановились в оцепенении от картины, открывшейся их глазам. Вправо и влево, вдоль стен громадного здания, а также и по середине, на голых деревянных нарах, заключенные сидели в два ряда, плотно прижавшись один к другому, босые, полуголые, в лохмотьях, бледные, с искаженными лицами. Некоторые из них походили уже на скелеты. Все были грязные, со всклокоченными волосами, смотрели мрачными, утомленными глазами, отражавшими глубокую печаль и даже сожаление к новичкам, которых ждала здесь та же участь.

Из дальнего левого угла, из отгороженной камеры, устроенной на месте прежнего бокового алтаря, раздавался пронзительный, душу раздирающий вопль и дикие выкрики по адресу советской власти и палачей ГПУ. Вопли и крики прерывались ударами по человеческому телу и руганью других голосов. Надзорные усмиряли здесь заключенного, который, от пережитых глумлений и истязаний, пришел в полное исступление. На него натянули смирительную рубашку., скрутили руки и связали ноги, так что он мог только биться головой о каменный пол.

Вправо на нарах была другая картина. Тут лежали, распластавшись, два тела. Это были эпилептики; с ними сделался припадок. Стоны, рыдания, крики, шум, избиения, отразились на их состоянии. Соседи силились придавить к нарам их руки и ноги, чтобы помешать биться в конвульсиях.

И. М. Зайцев рассказывает о двух послаблениях, допущенных за время его трехмесячного заключения, в виду особо суровой зимы:

а) Было разрешено согреваться. Группы по четыре человека, сидя на нарах, плотно прижимались спинами друг к другу; наружную же часть тела они согревали, хлопая ладонями по плечам, бокам и ногам. Выработались даже приемы групповой гимнастики своего рода — все делалось по команде, и приемы выполнялись по счету. Выходило недурно. Повидимому, это было лучше, чем хлопать себя вразброд и этим беспокоить других.

б) Было улучшено питание. В "Секирке" тоже была медицинская помощь. Врач штрафизолятора, чтобы поддержать ослабевшие организмы, выпросил в Кремле присылку сюда тюленьего жира. Вообще, он применяется только для смазки машин. Заключенным выдавали в день по столовой ложке этого жира и, несмотря на противный запах и вкус, все с радостью его принимали.

Вечерние часы были для узников самыми мучительными. Мрачные, подавленные, они сидели молча в слабо — освещенном каземате, подавлявшем громадою бывшего храма. Люди тряслись от холода, и под церковными сводами отдавалось постукивание зубами.

На ночь выдавалась одежда, кому рваное пальто, кому пиджак, из того, что было сдано на хранение. Большинство не могло сдать ничего и потому для спанья не получало тоже ничего. Редкая ночь в "секирке" проходила спокойно. Тишину нарушали сами же заключенные, приходившие в ненормальное состояние; обезумев, они поднимали крик, стучали, ругались. Бывали случаи, что доведенные до исступления кидались на стражников, а те их тут же пристреливали. Сколько человек в "секирке" сошло с ума, сколько умерло от полного истощения и от холода.

Все, что сказано до сих пор о Соловецкой каторге, касалось мужчин. Положение женщин на Соловках было еще более тягостным. В описываемое время их было там около тысячи на 15-20 тысяч мужчин. На свою беду, женщины пользовались некоторой свободой: им позволялось ходить в границах лагеря, и потому они были у всех на виду. Начальствующие лица выискивали себе среди них тех, которые им приходились по вкусу. Особенно сильному преследованию подвергались молодые и, в частности, монахини. Все женщины помещались в бывшей монастырской гостинице и спали на койках из трех досок, укрепленных на козлах. Так как коек на всех не хватало, особенно весною и осенью, когда прибывали новые партии заключенных, то многие спали на полу. Большие коридоры в обоих этажах гостиницы были покрыты ковром женских тел, плотно прижатых друг к другу. Вновь прибывавшие должны были ждать, когда освободится чья-нибудь койка. В нижнем этаже, камеры, были большие, на 50 коек, в верхнем — меньшие, на 25, 15 и 6. Расположены койки были так близко одна от другой, что между ними едва можно было пройти.

Заключенные женщины составляли батальон и подлежали военной дисциплине. В шесть часов утра делалась первая поверка для отправлявшихся на физические работы, а в восемь — для работавших в лагерных канцеляриях. Женщины выстраивались в коридоре в четыре ряда, комендантша проверяла ряды; потом приходил офицер из Кремля и здоровался по-военному. Если он находил, что ему не отвечают достаточно громко, то приказывал повторить ответ 10-15 раз и оставлял весь "батальон" стоять смирно в течение получаса и даже целого часа. Бывало, что женщин, в наказание, заставляли маршировать, отбивать шаг, делать повороты. Словом, над ними издевались, как только могли. Им было особенно тяжело, стоя в строю, выслушивать чтение очередного списка присужденных к смертной казни за неповиновение и другие проступки. В среднем производилось около ста расстрелов в месяц, а списки прочитывались раз-два в месяц. Иной раз молчание женщин в строю прерывалось криком услышавшей в списке дорогое ей имя.

Однажды, когда в 1929 г. производилось массовое избиение заключенных офицеров царской армии, якобы в наказание за какой-то заговор, открытый ГПУ, расстрел состоялся вечером под окнами женского барака, при красноватом свете факелов и фонарей. Этим хотели произвести на женщин особенно сильное впечатление. 53 человека, со связанными за спиною руками, были поставлены на краю рва; их убивали револьверными выстрелами, после чего тела падали в ров. Потом было сделано несколько выстрелов по лежавшим во рву, чтобы добить еще шевелившихся. После этого рабочая группа быстро засыпала ров. Ю. Н. Данзас была свидетельницей того, что делалось в это время в женском бараке, слышала крики, стоны и истерические рыдания увидевших среди расстреливаемых братьев, мужей или просто дорогих им людей.

Обычно, женщин не пооылали на лесные работы, кроме особых случаев; тогда их заставляли обрубать ветви и сдирать древесную кору. Самыми тяжелыми для женщин были работы на торфяном болоте, где они выделывали брикеты, сносили их на указанное место и складывали в пирамиды для сушки. Работа в болоте, без обуви и специальной одежды, была пыткой, которую здоровье женщин не выдерживало. Впоследствии пришлось даже отказаться от поголовного использования их для физической работы. На торфяные болота и в лес стали отправлять только признанных на медицинском осмотре годными для такого труда.

Кроме находившихся в главной казарме, 300-400 женщин было распределено по разным островам. Их положение было особенно тяжким. Большинство, до 6о%, было преступным элементом; среди них было немало и совсем юных, в возрасте 16-18 лет, уже совершенно испорченных. Около 40 % составляли политические заключенные; тут было немало дам и барышень из высшего общества, осужденных болыцей частью, якобы, за шпионаж. Абсурдность такого обвинения была очевидна; отправляли на каторгу, например, за письма, полученные из-за границы, за знакомство с иностранцами, за уроки, которые они им давали. Сюда же попадали родственницы и просто знакомые расстре-релянных, жены священников, академиков и профессоров и, конечно, монахини. Ю. Н. Данзас видела на Соловках целые монастырские общины во главе с настоятельницами. Все порядочные женщины размещались обязательно вместе с проститутками и преступницами, чем, конечно, создавались для них особенно мучительные условия жизни.

Приходится воздержаться от описания мер насилия и принуждения, применявшихся в отношении честных, молодых, красивых женщин, с целью совратить их, развратить и заставить удовлетворять страстям начальствующих лиц. Их доводили до того, что они покупали себе таким путем облегчение участи. "Только переживший ужасы Соловецкой каторги, с ее тухлой кониной и всеми лишениями и унижениями, поймет, каким соблазном было обещание земных благ!", — заметила по этому поводу Ю. Н. Данзас. Кажется, ничье вообоажение не может зайти слишком далеко, представляя себе ужасы страшного острова пыток и смерти. В наших руках, в числе прочего материала, находится экземпляр книги И. М. Зайцева о Соловках со сделанными на полях ее пометками рукою Ю. Н. Данзас. Она внесла в нее несколько незначительных поправок в рассказанное автором о преследовании женщин; иные подробности ей были лучше известны, как принадлежавшей к женскому населению Соловков, но в общем, все рассказанное Зайцевым, она подтвердила, а местами даже усилила.

Среди многих тысяч заключенных, несколько сот находилось в сравнительно благоприятных условиях. Это были прежде всего члены коммунистической партии, которым доверялись в лагере специальные функции; затем разные специалисты — врачи, инженеры, электротехники и т. п. и., наконец, канцелярские служащие. По характеру применения их труда, они не входили в состав рабочих команд и пользовались правом свободного хождения по лагерю. В них нуждались, и это создавало им несколько привелигированное положение. Тем не менее и они оставались на положении рабов, которых, в случае надобности, продавали. Как ни невероятно звучит это слово, но оно крепко вошло в обиход и употреблялось самими же заключенными. Дело в том, что тогда по всему северу России были раскинуты отдельные управления, ведавшие разными работами — лесными заготовками, рытьем каналов и т. п. Для этих работ требовались не только рабочие, но и специалисты. Являлся вопрос, как быть, если среди тысяч каторжан, присланных из центра, не находилось требуемых специалистов? Решали, его обращением в Соловецкий Центральный лагерь, откуда, согласно требованию, ГПУ отпускало необходимых работников. В таких случаях совершался формальный акт продажи арестанта на известный срок. Контракт обязывал соответственное управление работами содержать и кормить специалиста и возлагал на него ответственность за побег. Что же касается оплаты труда, то 90 % поступало в казну ГПУ и только 10 % выдавалось заключенному на руки. Такая сделка была всегда выгодной ГПУ. Если же требуемого специалиста не было в распоряжении местного ГПУ, то сносились с Москвой, и Цетральное ГПУ высылало, кого было нужно, из своих тюремных запасов, а то и просто производило новые аресты, чтобы добыть для продажи рабочую силу. Повод для этого всегда находился: к кому только в советской России нельзя применить обвинение в контрреволюции?

Нужно заметить, что подобные случаи продажи заключенных с Соловков на континентальные работы, к каким бы вопиющим актам несправедливости они ни приводили, все же скорее приветствовались каторжанами. Таким путем им давалась возможность покинуть злополучные острова. Нередко можно было услышать на Соловках радостный возглас какого-нибудь счетовода, инженера, химика:

- Уезжаю, продан в ... (Архангельск, Кемь или другое место), какое счастье!...

Уезжавший отнюдь не вырывался с каторги на свободу; он только переходил, или вернее — его переводили, на другое место, на такие же каторжные работы. Но у него было сознание, что Соловки все-таки он покидал!

Кроме специалистов, которыми пользовались и которых продавали, другую категорию привилегированных составляли менее симпатичные люди, старавшиеся заслужить благоволение начальства шпионажем за своими же товарищами по несчастью, нисколько не считаясь с тем, до какой степени был велик вред причиняемый ими. Система доносов была организована на Соловках так же хорошо, как и повсюду в советской России, где всякий шестой-седьмой человек является добровольным или подневольным доносчиком. На Соловках, в каждой комнате был таковой; само собой разумеется, так же и во всех лагерных учреждениях. "Секретного сотрудника", как их называют, в конце концов, всегда узнавали по тем привилегиям, которыми он пользовался; они-то и выдавали его главным образом. Его сторонились, но предпринять что-нибудь против него опасались из страха ужасного возмездия, которое неминуемо ждало всякого, кто решился бы в той или иной форме поднять руку на секретного сотрудника. Ненависть к этой категории каторжан была так велика, что в некоторых случаях ею пользовались, чтобы из-за зависти набросить тень на человека, имевшего хорошее влияние на окружающих. Чтобы скомпрометировать такое лицо, достаточно было пустить слух, что оно принадлежит к числу секретных сотрудников. Многие, поверив, начинали его сторониться, и цель таким путем достигалась.

Еще в 1922 г. Российский Экзарх написал: "Вся наша несчастная родина обращена в громадную тюрьму, из которой выскользнуть очень трудно". У побывавших же на Соловках сложилось другое изречение: "Соловки — это Советский Союз в миниатюре, а Советский Союз — это большой Соловецкий лагерь". Суждение "соловчан" нельзя не признать компетентным, ибо они хорошо познали на горьком опыте и то и другое.

И на советской каторге и на советской свободе, повидимому, самым тяжелым была неуверенность в завтрашнем дне. Разница между свободой и каторгой была только в характере эксплоатации человеческого труда. На "cвободе" — труд полупринудительный. "Свободный" советский гражданин был стиснут такими тяжелыми условиями жизни, что он для обеспечения своего полуголодного существования не мог не выполнять той работы, какую ему предуказывали "власть имущие". На "каторге" же труд бьш чисто принудительный и в еще более тяжелых условиях. Строй же государственной жизни, и тут и там, основывался на одинаково безнравственных, чисто "звериных" принципах. На Соловках все это только было сконцентрировано в фокусе. В описываемое время они представляли собой самый характерный, но далеко не единственный образец советских карательных лагерей. Десятки подобных ему были раскинуты в северных краях советской России.

Знамя католичества на Соловках подняли русские. Первые католики здесь были восточники. Латиняне присоединились к ним позже. На Соловецких островах собрались сосланные сюда прежде других: о. Николай Александров, настоятель Московского прихода, Владимир Васильевич Балашов, редактор "Слова Истины", и три сестры из Абрикосовской общины — Анна (Цпиридоновна Серебренникова, Тамара Аркадьевна Сапожникова и Александра Васильевна Балашова, одна из сестер В. В. Балашова (другая была замужем за о. Николаем Александровым). Немного позже к ним присоединились: редко унывавший человек, Сергей Григорьевич Карпинский, начавший перед войной духовное образование в латинской семинарии и вскоре прервавший его, тоже арестованный по делу русских католиков, якобы как член нелегальной антисоветской организации, хотя никаких сколько-нибудь серьезных улик против него не было если не считать перехода в ненавистный большевикам восточный обряд; затем старушка Елена Михайловна Нефедьева из Петербурга, ревностная прихожанка о. Леонида, переведенная им из лютеранства в католичество в Бармалеевой церкви, и еще одна сестра из той же московской общины — Елизавета Васильевна Вахевич. Первые прибывшие считались сначала политическими заключенными, как члены монархической партии, к которой, кстати сказать, никто из них никогда не принадлежал. После ряда перемещений, мужчин-католиков поместили летом 1925 г. на Центральном острове в Кремле, а женщин в уже знакомом нам женском бараке, и с этого времени они были зачислены, как контрреволюционеры.

Первой заботой русских католиков было организовать богослужение. В бараке это было невозможно, прежде всего потому, что они жили тогда вместе с другими заключенными. Православное духовенство имело разрешение лагерной администрации пользоваться для этой цели кладбищенской церковью, оставшейся в распоряжении вольных Соловецких монахов. Русские католики решили обратиться к властям за таким же разрешением. Осенью 1925 г., о. Николай посетил начальника административной части Васькова и попросил его об этом. Тот дал принципиальное согласие и посоветовал переговорить сначала с вольными монахами, которые бьши хозяевами церкви, не согласятся ли они дать возможность католикам совершать богослужение в притворе своего храма. Хотя такое решение мало устраивало католиков, которым хотелось получить для себя вблизи Кремля одну из часовен, занятых под учреждения, мастерские и квартиры — все же о. Николай вступил в переговоры с настоятелем кладбищенской церкви иеромонахом Ага-питом. Тот показал себя в высшей степени милым и приветливым человеком и даже передал этот вопрос на обсуждение братии, но, тем не менее, после состоявшегося совещания, принес о. Николаю отрицательный ответ. Вскоре после этого, было решено предпринять новые шаги и просить предоставить для церковных служб Германовскую часовню, построенную на том месте, где по преданию жил и подвизался св. Герман. Она находилась в 2 1/2 км. от Кремля, у самого моря, недалеко от шоссе, ведущего в Саватьево. О. Николай отправился просить об этом лично Васькова. Не без волнения он вошел в кабинет чекиста, не только решавшего судьбу заключенных, но и собственноручно расстреливавшего приговоренных к "высшей мере наказания". Исход переговоров зависел всецело от его личных соображений. Однако, он принял его вежливо и внимательно выслушал просьбу католиков. Васьков дал согласие, но сказал, что позволяет посещать Германовскую часовню только по воскресеньям и большим праздникам, при чем каждый раз нужно обращаться к нему за особым разрешением для всей группы и представлять список для наложения резолюции. Первое разрешение Васьков выдал на Рождество 1925 г.

Накануне, мужчины католики пошли к часовне, занесенной со всех сторон глубоким снегом, и протоптали ногами дорожку шагов на сто. Часовня, расположенная здесь так живописно, оказалась для богослужений вполне подходящей. Длина ее была около пяти метров. Направо от входа, почти у самой стены, был небольшой колодезь, которым пользовались жившие здесь монахи-отшельники. Крышку колодца использовали для устройства престола. Для проскомидии, в качестве жертвенника мог служить подоконник с левой стороны. Налево от него был образ Богоматери. Еще левее его оставалось пустое место от висевшей здесь прежде иконы. Чтобы заполнить его, принесли из соседней часовни образ Божией Матери Одигитрии. Над устроенным престолом оказалось деревянное распятие, а вправо от него — образа св. Иоанна Богослова и св. Германа Соловецкого. В часовне было четыре окна; дверь была легкая, деревянная. Ее решили закрывать не на замок, а только засовом, чтобы дать возможность зайти сюда в свободную минуту проходившим заключенным которые пожелали бы отдохнуть немного душой; замок, все равно, сорвали бы, просто из любопытства.

У всех было сознание, что эта часовня — великая милость Божия. Однако, не имея антиминса, о. Николай не решился служить литургию. На Рождество он отслужил только обедницу. С этого дня, каждое воскресенье и в большие праздники, русские католики посещали часовню. Перед уходом из Кремля, все вместе собирались у дежурного и оттуда, с его пометкой на документе подписанном Васьковым, направлялись в часовню. По правилам не разрешалось ходить совместно мужчинам и женщинам, но для католиков сделали в данном случае редкое исключение. Благодаря этому сестры имели возможность исповедоваться, если не в самой часовне, то, за недостатком времени, по дороге.

Благодаря переписке с остававшимися на свободе, русским католикам удалось узнать, что Св. Отец разрешил заключенным совершать литургию без антиминса, пользуясь обычным латинским " корпоралом " (белый плат, который простирается на престоле); нужно было только, во время литургии, соединиться молитвенно с тем угодником Божиим, мощи которого почивают в ближайшем католическом храме. Удалось достать немного вина, и в конце мая 1926 г. о. Николай начал совершать литургию. Приблизительно в то же время было получено разрешение посещать Германовскую часовню ежедневно. Несмотря на изнурительный трудовой день, о. Николай вставал неизменно около пяти часов утра и, запасшись просфорой и небольшой порцией вина, которое он заранее соединял с одной-двумя каплями воды, спешил в часовню с таким расчетом, чтобы после литургии успеть вернуться домой к завтраку и не опоздать на работу. То же делали и другие католики. Псаломщиком была сестра Серебренникова хорошо знавшая службу. По субботам совершалось всенощное бдение. Все приступали ежедневно к Причастию. Хлеб для литургии выпекали сестры, целым хлебцем, из которого потом вырезывали просфорки. В июне 1926 г. появился тайно доставленный сюда антиминс.. Священные сосуды сделал из простого металла один мастер-католик. В начале приход был очень беден утварью и облачениями. Было только одно красное; позже прислали из Москвы еще другое лиловое. Е. М. Нефедьевой прислали на Соловки ее светло-желтое подвенечное платье. Сестры сшили из него еще одно облачение; освятил его уже о. Леонид.

Летом 1926 г. на Соловки прибыл первый латинский священник, витебский декан о. Леонард Барановский. Узнав о его прибытии, предприимчивый Карпинский, в тот же день, с помощью добрых знакомых получил разрешение забирать его на день к себе в шестую роту, где условия, по сравнению с карантинной, были все-таки лучше. Отбыв карантин, о. Леонард поселился в одной комнате с русскими католиками. Здесь они положили начало нормальным и хорошим отношениям между латинниками и восточниками. Все мешавшее этому раньше, все болезненно разделявшее их и стоявшее между поляками и русскими на Соловках само собой исчезло. Они были теперь только братьями во Христе, носителями света Христова в окружавшей духовной тьме, так удивительно гармонировавшей здесь с холодом и мраком полярных ночей. О. Леонард был человек с твердыми принципами, ревностный священник и бесстрашный исповедник. Вскоре о. Николай выхлопотал и ему разрешение ходить в Германовскую часовню. О. Леонард был этим доволен, но долгое время не решался служить литургию в лагерных условиях, хотя католики-латиняне и просили его. В конце концов он все-же решился. Польки быстро принялись за работу и сшили ему из розового ситца все, что было нужно для латинской Мессы. Но он делал это неохотно, боясь смешения обрядов. Не решился о. Леонард употреблять и простой хлеб, а хотел непременно, чтобы выпекались облатки. Нашелся мастер, немец-католик, который взялся сделать прибор для изготовления облаток. Однако, прибор у него вышел неудачным: стенки были черезчур тонкие, и при печении облаток на сильном огне — тесто горело, а на слабом — работа затягивалась; для печения пользовались примусом. Впоследствии тот же немец смастерил более усовершенствованный прибор, а кроме того наладилась связь с остававшимися еще на свободе; вино и облатки стали получать от родственников, друзей и бывших прихожан.

Кроме восточных католиков, несколько латинян тоже добились разрешения ходить на богослужение в Германовскую часовню. В результате там скоплялся народ, и на церковные службы стал являться член лагерной администрации, чтобы не допускать в часовню лиц, не имевших специального разрешения. Сразу же стала заметна разница в отношении к часовне со стороны органов местной власти. Административная часть, т. е. орган, несший на Соловках полицейскую службу и имевший специальные указания и полномочия из центрального ГНУ, шел первое время навстречу католикам. Инспекционно-следственная часть — ИСО, — исполнявшая функции сыскного характера, хотя и была подчинена начальнику административной части, но относилась к католикам явно враждебно, чинила им всякие препятствия и провоцировала их. Некоторые объясняли это тем, что агенты ИСО, вербовавшиеся из наказанных за злоупотребления сотрудников ГПУ, старались и на Соловках заниматься вымогателством и брать взятки с заключенных. С православным духовенством они были в то в время в добрых отношениях (1925-1929), так как получали от него регулярно довольно крупные подачки. Повидимому, агенты ИСО ожидали, что и католики, поняв сделанные намеки, будут снабжать их деньгами и продуктами. Но те не видели в этом надобности, надеясь на благосклонное отношение административной части, которое они объясняли указаниями Московского ГПУ.

В конце 1925 г. для католиков создались еще более благоприятные условия. Администрация, под непосредственным руководством начальника управления Эйхмана, стала на путь широкого развития производственных работ в лагере. О. Николай, служивший до этого сторожем, был призван теперь, как инженер, участвовать в совещаниях и работах эксплоатационно-производственного отдела. Его назначили помощником заведующего электростанцией, учреждения, в котором были объединены все предприятия сильного и слабого тока. В этой должности ему приходилось делать доклады и давать объяснения чинам высшей лагерной администрации, а также помогать им в устройстве радио-приемников у них на квартирах и оказывать по своей специальности ряд личных услуг. Своими связями он широко пользовался для устройства приходских дел. Благодаря ему, каждый месяц возобновлялось разрешение на пользование часовней и позволялось получать вино. Через него же устранялись и чинившиеся католикам затруднения.

- Только бы не на Соловки!

Такова была в те годы первая мысль "свободного" советского гражданина, когда ГПУ внезапно его арестовывало и ввергало в тюрьму.

Мы не знаем, что именно подумал Российский экзарх, когда представители власти внезапно схватили его в Могилеве, но у нас сохранилась запись, сделанная им еще в начале 1926 г.:

- "Придется упражняться в похвальной добродетели терпения, такого же каторжного, тупого и невыносимого как тот наш российский кошмар, в котором мы мучаемся за грехи наши и наших отцов"!

Ссылка о. Леонида на Соловки была только новым шагом вперед в его Крестном пути. Он прибыл туда 26 октября 1926 г. Первым узнал об его прибытии о. Николай Александров и поспешил сообщить эту весть Карпинскому работавшему на лесопильном заводе. Тот поручил ему поскорее повидаться с о. Леонидом, проникнуть как-нибудь в карантинную роту, вход в которую был строжайше воспрещен посторонним. На Соловках уже знали о " преступлении " о. Леонида. В лагере прошла молва о том, как он снова приехал в Могилев из Калуги и всколыхнул там массу бывших униатов, которые сами напомнили ему о вере отцов и попросили прислать им униатского священника.

Не впервые о. Николай посылал Карпинского в трудно проходимые места; на этот счет у него выработался уже опыт, а были кое-где и особые секретные связи. Словом, он и на этот раз не обманул ожидания о. Николая. Через короткое время Карпинский был уже в знаменитой 13-й роте и там, в первой комнате, направо от входа, увидел экзарха, среди так называемой "шпаны" — мелкого уголовного элемента. Убогий вид о. Леонида в этой ужасной среде больно кольнул его сердце. Поражало усталое, обескровленное лицо о. Леонида. Он был одет в какой-то белый штатский пиджак. На голове у него была старомодная узкая шляпа. В первый же момент встречи, Карпинский подумал с горечыю:

- Экзарх в таком виде... С него сорвали одеяние священника и превратили во что-то жалкое-жалкое... Какая боль и какой срам... Бедный экзарх...

Карпинский подошел к нему, поцеловал руку. Чтобы утешить о. Леонида, он сказал, что, несмотря на соловецкие ужасы, им все-таки живется неплохо. Тут о. Николай, четыре сестры — из Московской общины, Елена Михаиловна Нефедьева. И Владимир Васильевич Балашов тоже здесь с ними. Все бывают каждый день у обедни и причащаются...

Лицо о. Леонида сразу же прояснилось. Он понял, какое облегчение посылает ему Господь в тех страданиях, какие его здесь ожидают. Он будет служить... Значит, ему тем самым обеспечен духовный отдых и утешение совершать Литургию и, таким образом, укреплять свой дух и ободрять других. О. Леонид вздохнул облегченно. Видно было, что его обрадовала встреча. Несмотря на большую, усталость, он был все-таки бодр.

Поскорее увести отсюда экзарха! Карпинскому действительно удалось быстро получить нелегальное разрешение на выход о. Леонида из карантинной роты в ту, где помещались католики. Там свои его сразу окружили любовью и сыновним вниманием, оказали "гостеприимство", чем только могли. Накормили, напоили горячим чаем, а главное — согрели душевным теплом. На другой день о. Леонида не отправили на работу, как это делали всегда с вновь прибывшими, так как все связи и возможности были пущены в ход, чтобы добиться этого исключения для о, Леонида. Свой первый день на Соловках Российский экзарх начал литургией, которую отслужил тут же в камере у католиков. Тогда, духовенство пользовалось еще в этом смысле известной свободой. О. Леонид провел здесь весь день и только вечером вернулся в карантинную роту, чтобы присутствовать на поверке. Так же как и первый день, о. Леонид провел и все остальные двухнедельного карантина, по окончании которого его устроили жить в этой же роте где были католики на Центральном острове, но в другой камере, вместе с православным духовенством. Кого только не было здесь! Больше сотни священников, двадцать епископов, среди них такие столпы православия, как архиепископ Илларион Троицкий, архиепископ Петр Зверев, епископ кн. Жевахов, епископ Мануил Лемешевский и др. Очень скоро все поняли, какой просвещенный иерей и выдающийся представитель католической Церкви оказался в их среде. Епископ Мануил стал большим почитателем о. Леонида. Со всеми у него установились простые дружеские отношения. Были частые разговоры на богословские, исторические и другие темы. Православное духовенство собиралось в одной из камер на доклады. На них обыкновенно присутствовал и о. Леонид. Дважды он читал у них на темы: "О боговдохновенности книг Священного Писания" и об "Историчности Иисуса Христа". Доклады имели большой успех.

Все свободное время о. Леонид проводил в чтении и писании. Он надеялся вывезти все это современем или как-нибудь переслать своим на свободу. Однако, труды его попадали обыкновенно в руки ГПУ при неожиданных обысках; чекисты их уносили, обещая вернуть при освобождении. Друзья прозвали о. Леонида "писателем ГПУ". Однако, это его не останавливало; говорят, что он даже трудился еще напряженнее, надеясь, что, может быть, написанное им увидит когда-нибудь свет.

Ко времени прибытия на Соловки, здоровье о. Леонида было уже сильно надломлено. У него был порок сердца, он страдал ревматизмом, и немало мучений ему причинял ишиас. На медицинском осмотре его причислили к категории неспособных к физической работе. На него возложили обязанности дворника и сторожа; свою службу он нес исправно и ночью и днем. Польский священник Ильгин, проживший совместно с о. Леонидом два года на Соловках и впоследствии благополучно вернувшийся в Польшу, вспоминает о том, каким был тогда о. Леонид:

"Он отличался необыкновенной учтивостью и был, как говорится по-русски " простодушен" до безграничности. Был также исполнен смирения и простоты; мы встречали его то сторожем, стоящим на дежурстве, то дворником с метлою в руке, всегда полным улыбки и привета. Никогда он ни от чего не унывал, не падал духом, а, видя других угнетенными, побуждал к терпению, утешая надеждою на лучшие времена.

Плавностью своей беседы и богатством ее содержания он возбуждал всеобщий интерес. В свободные от принудительного труда минуты мы все толпились вокруг него, и он увлекал нас своей добротой, простотой и сердечностью.

По отношению к самым близким, к сотрудникам по вертограду Господню еще во времена жизни на воле, он был истинным отцом и просто обожаем всеми.

Часто он общался и с православными русскими, как с интеллигенцией, так и с простонародьем. Можно думать, что не одну человеческую дущу он повлек за собой к Богу.

По отношению к нам, священникам латинского обряда, он ничем не обнаруживал никакой обособленности, всегда оставался сердечным, приветливым, полным смирения и Духа Божьего. Очень часто, как только представлялась к тому возможность, он затрагивал вопрос об Унии; будучи всесторонне образованным, он давал нам ценные указания и мысли относительно тоги, каким способом нам надлежит направлять это дело на благо Церкви".

На Соловках, латинское духовенство относилось к о. Леониду с большим уважением и действительно отвечало любовью на его отношение к себе. Все ценили его высокие нравственные качества и выдающуюся ученость. Среди них он был всегда желанным, как милый и приятный сожитель по камере. Его считали " ходячей энциклопедией ". Иногда просили неожиданно прочесть какой-нибудь доклад. О. Леонид обыкновенно осведомлялся, на какую тему его хотят слушать и сколько времени он может говорить. Темы были самого разнообразного характера, обычно в связи с вопросами, возникавшими время от времени в среде духовенства. По свидетельству слушателей, доклады о. Леонида были всегда очень интересны и содержательны. Он говорил на богословские и исторические темы, говорил об оккультизме, масонстве и т. п. Эти доклады отрывали о. Леонида от личных работ, которым он посвящал все свободное время. Но он никогда не отказывался. Бывало нередко, что аудитория о. Леонида слушала его с неослабным вниманием в продолжение одного-двух часов. Мрак и холод полярной ночи только сильнее выдвигали перед слушателями необычное дарование о. Леонида, действительно призванного быть и руководителем душ и учителем. К сожалению, он был лишен возможности поддерживать письменную связь со своей паствой, так как переписка в лагере была строго ограничена: заключенным позволялось писать только два письма ежемесячно. Позже это ограничение стало еще строже, и сношения с внешним миром сделались более трудными.

До 5 ноября 1928 г. о. Леонид служил ежедневно литургию, чаще всего у себя в камере, где он жил в обществе шести латинских священников, одним из которых и был о. Ильгин. Одновременно с ним служили еще двое; для этого они устраивали при помощи сундучка возвышение на постелях. По воскресеньям и праздникам служба совершалась в Германовской часовне. Впервые о. Леонид появился здесь по окончании двухнедельного карантина. Этот день был большой радостью для всех русских католиков. Кажется, больше всех радовалась тогда старушка Е. М. Нефедьева, так почитавшая о. Леонида. Он был первым серьезным духовником в ее жизни, и она не могла забыть, как он руководил ею после обращения. Свое служение в Германовской часовне, о. Леонид начал, как Российский Экзарх, глубоко прочувствованным словом. С тех пор, за каждой литургией он не переставал поучать и утешать своих верных. Сказанные им слова не забылись. Через много лет они вспоминались и повторялись, как заветы Экзарха:

- Мы — жертва за схизму Востока, я не устану повторять это. С терпением мы должны нести крест свой...

- Мы здесь — удобрение для духовного возрождения России...

- Помните, что наши обедни на Соловках, может быть, единственные обедни русских католических священников, молящихся за Россию. Надо непременно стремиться отслужить хотя бы одну в день...

Германовская часовня стала местом общих " евхаристических радостей ", как тогда говорили; люди отвлекались в ней от лагерной жизни и по-детски утешались возможностью братского единения. Летом, после воскресной обедни, они задерживались некоторое время всей семьей перед-часовней. Им были дороги эти минуты на лоне дивного уголка северной русской природы. Тут же они съедали принесенный скромный завтрак и затем возвращались в задушевной беседе "домой". Германовская -часовня и все связанное с нею поддерживало в душах сверхприродную жизнь, сохраняло душевное равновесие и психическое здоровье, а это являлось основным для заключенных в тяжелых условиях соловецкой повседневности. Посещавшие часовню, в свою очередь, служили моральной и духовной поддержкой для тех католиков, которым администрация лагеря не позволяла сюда приходить; разрешения выдавались только "церковникам", т. е. заключенным, несшим наказание за участие в церковной жизни.

В то время как в лагере царила духовная пустота, уныние и даже отчаяние, и многие заключенные поддавались разным соблазнам, католики-церковники вели в своем замкнутом кругу содержательную жизнь. Они были далеки от уныния, тоски и отчаяния и пользовались среди окружающих заслуженным уважением. Многие посторонние искренне завидовали и восхищались при виде того, как католики пользуются предоставленной им возможностью вести церковную жизнь. Наблюдая их, нельзя было не понять, какое место в жизни человека занимает религия, как она его окрыляет. На фоне соловецкого быта, это бросалось в глаза особенно ярко. В праздничные дни католики имели действительно праздничный вид. В их часовне, при всей ее бедности, была торжественная обстановка. Пользуясь знакомством с вольными монахами, у них даже удалось достать митру для отца Леонида. Однажды, когда латиняне служили Мессу с диаконом и иподиаконом, Российский Экзарх восседал в митре на а троне ", водруженном в часовне. Как выгладел в действительности этот трон и все остальное, — это уже, конечно, другой вопрос. Важно, что люди глубоко жили церковной жизнью и черпали из нее силы для перенесения своего заключения, со всеми его непомерными тяготами. В праздничные дни, иным даже казалось, что темные силы не могут не быть озадачены безмятежностью чистой радости церковников и должны непременно что-нибудь предпринять против них. Большей частью такие предчувствия сбывались. Но Господь помогал им или преодолевать временные затруднения или же принимать их в духе веры, как испытание.

Летом 1927 г. был доставлен на Соловки о. Патапий Емельянов. Он был одним из последних священников восточного обряда, остававшихся еще на советской воле. Ему пришлось пройти через полосу очень тяжелый моральных и материальных испытаний. Самым тяжелым для него было, пожалуй, сознание полной беспомощности, одиночества и остав-ленности в диком разгуле страшного произвола, который захватил его, мучил и кончил тем, что бросил на Соловецкие острова. .Тут он оказался по крайней мере среди своих, встретил экзарха, вошел в среду русских католиков и стал делить с ними радости и печали. Ко времени его прибытия, легальная церковная жизнь была уже налажена. Все быстро полюбили о. Патапия; для совместной жизни у него был прекрасный характер, а руки у него были просто "золотые". Кроме того, он оказался хорошим портным. В 1928 г. о. Патапий отлично сшил белое облачение; трудился он над ним с особенным усердием и чисто детским увлечением. Его облачение оказалось самым красивым и употреблялось в праздничные дни. При своей физической силе и выносливости, о. Патапий приходил неоднократно на помощь своим менее сильным собратиям.

Однажды ему пришлось перенести операцию геморроя. Когда он лежал в лазарете, туда привели больного священника, поляка Феликса Любчинского, бывшего настоятеля на Украине, где он пережил много тяжелого. Однажды он поехал в другой приход для совершения треб, в его отсутствие бандиты напали на его дом и не только разграбили все имущество, но варварски поубивали одного за другим всех членов семьи и даже слугу. Отца его бандиты порезали на куски и бросили в колодезь вместе с другими убитыми. После этого ГПУ приговорило его, ни в чем неповинного, к ю годам каторжной тюрьмы. В результате, от всех потрясений, о. Феликс заболел меланхолией, так что врачебная комиссия даже освободила его в лагере от тяжелых работ. Собратья, принимавшие в нем большое участие, не допускали его даже к легким работам и делали все за него. Они же выхлопотали ему разрешение отправиться в Кремлевский лазарет, надеясь, что регулярный медицинский уход восстановит его силы. Между тем, в лазарете, здоровье о. Феликса стало с каждым днем ухудшаться. О. Патапий, принялся с большой любовью ухаживать за больным. Благодаря его стараниям, доктор, почему-то медливший с диагнозом, определил у о. Феликса воспаление передней части мозга. Санитар же считал о. Феликса симулянтом, обращался с ним грубо, отказывая в самых элементарных услугах. О. Патапий добился перевода в ту же палату, где лежал о. Феликс; благодаря этому он мог принять на себя весь уход за больным. О. Патапий был прекрасный рассказчик и собеседник. Своими разговорами он немало утешал о. Феликса, скрасив этим его последние дни. Видя, что конец его близится, о напомнил об исповеди. Больной был глубоко тронут заботой о. Патапия и после исповеди целовал ему руки} не выпуская их из своих.

Когда он умер о. Патапий, зная, что покойника отнесут из палаты в мертвецкую, поспешил совершить обряд отпевания, который знал наизусть. Оставалось еще позаботиться о похоронах. Тут уже о. Патапий, находясь в лазарете, был бессилен что-нибудь предпринять. При всех своих способностях, о. Патапий, не умел быть "ходоком" по соловецким учреждениям. К счастью, как раз в этот день на Центральном острове оказался прибывший утром с Анзера, лучший лагерный "ходок" по официальным местам. Узнав о кончине о. Феликса, он сейчас же пробрался нелегально в лазарет. Фельдшер, его хороший знакомый, провел его к покойнику, а заведующий мертвецкой, за хороший подарок, пообещал сделать зависящее от него, чтобы обставить похороны достойным образом и не бросить раздетое тело, как это обычно делалось, в общую яму. Заказал у "казенного гробовщика", как его называли, пристойный гроб. Между тем, чтобы устроить похороны, ему нужно было во что бы то ни стало остаться в Кремле и не быть отправленным на другой день обратно на остров Анзер. Он не нашел другого выхода, как упросить сделать себе операцию. При помощи того же фельдшера, получил разрешение врача лечь в лазарет тоже для операции геморроя, в которой, кстати сказать, не было никакой надобности: на его беду, операция оказалась не только мучительной, но и неудачной, так что пришлось подвергнуться еще и второй, чтобы исправить последствия первой. Однако, благодаря этому, смог добиться чего хотел для похорон о. Феликса. Администрация разрешила ему достать нужные вещи, и одеть покойника. О. Патапий сшил для него из полотенца священническую столу (латинскую епитрахиль) и химическим карандашом наппсовал на ней кресты. На лице умершего словно застыла улыбка. Его друзьям казалось, что он благодарит ею за заботы, а прежде всего за исповедь, отпевание и столу. Оба они собственноручно забили крышку гроба.

Представившаяся возможность отдать последний долг умершему собрату доставила большую радость о. Патапию, ибо на Соловках было нелегко похоронить умершего не только по-христиански, но и просто по-человечески.

Выписавшись из лазарета после операции, — Карпинский смог побывать у могилы о. Феликса и помолиться там еще раз о душе любимого друга.

26 декабря 1926 г. экзарх тайно посвятил в Германовской часовне Сергея Карпинского в иподиаконы. Еще в 1922 г. он сказал ему, что рукоположение в священники состоится при первой возможности его. Когда в 1927 г. в Могилеве арестовали епископа Болеслава Слоскана, соловецкие узники, хорошо знакомые с маневрами ГПУ, стали ожидать прибытия владыки на Соловки. О. Леонид велел Карпинскому готовиться к посвящению и достать для этого все необходимое. В 1927 г. его надежды на приезд владыки Болеслава не оправдались. Не раз он посматривал с берега на ту сторону моря, откуда соловецкий пароход мог привести ему величайший дар Божий — благодать священства. Но увы, наступила зима, прекратилась навигация, а владыка оставался на материке: его отправили в другой лагерь.

Наступила весна, как вдруг, когда всякая надежда на приезд владыки Болеслава казалась утраченной, между лагерными католиками пронеслась весть:

- Епископ Слоскан на Соловках!

Оказалось, что зимой владыка простудил ногу и заболел ишиасом, и врачи направили его для лечения в Соловецкий лазарет, лучше оборудованный, чем госпиталя других северных лагерей. Карпинского не нужно было торопить; он сам поспешил сейчас же пробраться, конечно, нелегально, к больному владыке. Тот принял его очень радушно, не подозревая, что говорит со своим будущим первым сыном. Вслед за Карпинским, владыку навестил и экзарх. Как только тот поправился, о. Леонид обратился к нему с просьбой о посвящении Карпинского. Владыка согласился. Епископ Неве прислал с верным человеком специальное благословение и разрешение на рукоположение.

В конце августа Сергей Карпинский начал десятидневную духовную подготовку к посвящению. Решено было совершить все в будни, ранним утром и в полной тайне, не говоря об этом даже католическим священникам. Надеялись таким путем избежать случайных посетителей в часовне. Были приняты и меры предосторожности, чтобы в роте не только члены администрации, но и латинские священники не обратили внимания на их ранний выход из Кремля. 5 сентября 1928 г., "с трепетом и волнением", как свидетельствует один из участников этого памятного шествия, они, словно какие-то заговорщики, вышли из лагеря в начале пятого часа утра и направились в германовскую часовню. В этот день было назначено посвящение Карпинского в диаконы. На чин посвящения были приглашены: каноник Тройго, который, в качестве профессора литургики дал владыке нужные указания, как совершить обряд посвящения и был.диаконом во время самого исследования; затем, кроме экзарха, о. Николай Александров, В. В. Балашов и сестры доминиканки. Богослужение прошло совершенно спокойно, без всяких помех. Присутствующих охватило совсем особенное чувство. Позже, они говорили, что в то утро они погрузились в духовную атмосферу катакомб. В убогой Германовской часовенке, на простой скамеечке вместо кресла, сидел тогда молодой епископ, тоже в секретной обстановке недавно призванный тайно к высокому служению в гонимой Церкви. Владыка Болеслав служил без митры и без посоха: недостававшие ему внешние знаки епископской власти восполняли в глазах присутствовавших сиявшее внутренним светом лицо и высокое духовное совершенство подвижника-исповедника. Вся часовня в этот тихий утренний час казалась таинственно овеянной особым ароматом благодати, охватившей молящихся.

Еще более глубокое и торжественное настроение было через два дня, у сентября, при рукоположении Сергия Карпинского в священники. Он не мог удержаться от тихих радостных слез, когда владыка Болеслав возложил на него руку и произнес: "Accipe Spiritum Sanctum" ("Прими Духа Святого") а вслед за ним и другие священники-страдальцы за Церковь тоже коснулись его головы. "Знаю, — сказал новопосвященный, — что такие минуты не повторятся больше в моей жизни". Ему было радостно служить затем литургию вместе с посвятившим его епископом. После обедни, когда он разоблачился и остался в подряснике, к нему подошел владыка Болеслав, и стал по латинскому обычаю на колени прося благословения. О. Сергий заколебался. Однако владыка Болеслав так посмотрел на него., что он быстро, хотя и трепетно, поднял руку и благословил своего величайшего благодетеля. Потом к нему подошел Российский Экзарх и смиренно склонил голову, прося благословения. "Разве можно забыть такие минуты?", — сказал впоследствии о. Сергий, вспоминая пережитое в это памятное утро.

О. Леонид строго приказал не делать никому даже намеков на то, что Сергей Карпинский стал священником. Об этом сообщили только его сожителю по камере, архимандриту Шио Ботманишвили, в присутствии которого ему предстояло теперь тайно служить литургию.

Юлия Николаевна Данзас, после четырехмесячного путешествия этапным порядком, прибыла, наконец, 11-го сентября на Соловецкие острова. Доставили ее сюда с большой партией "уголовниц". За отсутствием места в женском бараке, всех вновь прибывших поместили в коридоре. Юлия Николаевна была в очень тяжелом состоянии от разрушительного действия цынги, так что за нее заступились даже уголовницы. Видя, что Юлию Николаевну оставили совершенно больной среди них, они потребовали, чтобы ее устроили поудобнее вместе с другими церковницами, благо у тех в шестиместной комнате была еще одна свободная койка.

Небольшая камера церковниц считалась в женском бараке как бы привилегированной. В ней жили тогда знакомая нам Елена Михаиловна Нефедьева из Петербурга, духовная дочь о. Леонида, и еще четыре сестры из Абрикосовской общины. Одна из них, Анна Серебренникова, была назначена Анной Ивановной старшей и играла роль настоятельницы. Она заведывала амбулаторией, что тоже давало ей некоторые права. Кроме того, она оказывала помощь и заболевшим в семьях лагерного начальства, на их квартирах, вследствие чего у нее был пропуск для хождения по всему лагерю. Этим она широко пользовалась, чтобы помогать, чем только могла, католическим священникам, которые ее очень ценили. Другая сестра, Тамара Сапожникова, занимала должность "старосты"; это делало ее маленьким начальством, и создавало немного привилегированное положение среди остальных женщин; у нее тоже был пропуск для хождения повсюду.

С этими двумя сестрами отношения Юлии Николаевны не наладились: их понятия о проведении в жизнь Евангельских истин совершенно расходились с ее собственными.

В Серебренниковой был слишком заметен неприятный ей — как она его называла — дух "самодержавной повадки" Анны Ивановны; Юлии Николаевне даже казалось, что Серебренникова старалась подражать своей настоятельнице и ждала, что вновь прибывшая, присоединившись к группе церковниц, признает над собой ее духовный авторитет, как "старшей". Юлию Николаевну это, естественно, только раздражало, что опять-таки не способствовало расположению к ней этих сестер.

При отсутствии же взаимной симпатии, которая была бы возможна только при условии одинакового восторженного отношения с ее стороны к Анне Ивановне, на каждом шагу создавалось немало такого, что делало ей пребывание в камере церковниц мало приятным.

Напротив, две другие сестры были Юлии Николаевне очень симпатичны. По ее словам, Елизавета Вахевич, лет около сорока, была прекрасная, простая душа, правда, без особого образования, наивно верующая, но в своей детской вере очень стойкая. Юлия Николаевна сошлась еще лучше с четвертой представительницей московской общины, Александрой Васильевной Балашовой (сестрой В. В. Балашова), уже пожилой, совершенно седой женщиной, кроткой, безропотной и бессловесной. Она работала уборщицей при амбулатории женского корпуса, и это делало ее вдвойне подчиненной Серебренниковой — и по лагерной линии и в силу былой принадлежности к московской общине. Именно эта сторона нелегкой жизни Балашовой вызвала заслуженное признание со стороны Юлии Николаевны, которая оценила ее очень высоко, считая ее "прекрасной, покорной, святой душой". Тем не менее, симпатия, установившаяся было у Данзас к этим двум сестрам, в общем, мало чему помогла. Было ясно, что она не подходит к московским церковницам. С ее приездом, строй их жизни как-то нарушился, а вместе с ним и та "московская дисциплина", на которой он держался и здесь. На приходится удивляться, что через две недели

Юлию Николаевну перевели снова в общую камеру; условия жизни были там несравненно тяжелее, но зато исчез неприятный для нее, как она выразилась, "нравственный гнет".

От сестер-церковниц Юлия Николаевна узнала, что о. Леонид находится на Соловках уже второй год. Известие это было для нее совсем неожиданным. При осуждении о. Леонида на 10 лет не было речи о Соловках; об его досрочном освобождений и вторичном осуждении Юлия Николаевна ничего не знала; к ней, в Иркутскую тюрьму, не доходило никаких слухов об нем. Естественно, что Юлии Николаевне очень хотелось повидаться с о. Леонидом и поговорить с ним после стольких лет тяжелых испытаний. Самым простым, как ей казалось, было встретиться после службы в Германовской часовне, но хотя сестра Серебренникова имела право выбирать заключенных, сопровождавших ее на богослужение — за все время, до 5 декабря 1928 г., пока богослужения в часовне еще разрешались, она дала возможность Юлии Николаевне присутствовать на службе о. Леонида всего только один раз.

Когда Данзас увидела его наконец, ее поразил скверный вид о. Леонида. Видимо его мучил ревматизм, болели распухшие ноги, походка была несвободная. Общее состояние о. Леонида показалось ей тогда плачевным. После обедни им удалось перекинуться всего несколькими словами, так как надо было спешить, чтобы во-время вернуться в барак. Успели только сговориться устроить как-нибудь встречу в такой обстановке, где можно было бы поговорить свободно. О. Леонид был, видимо, тоже поражен болезненным видом Юлии Николаевны. Несколько раз он повторил: "Бедная моя, бедная!"...

- Зато дух бодр! — прибавил о. Леонид. — Слава Богу, вижу, что тут ничего не сломлено... Дай Бог всякому так!

Юлии Николаевне послышалась в его голосе какая-то горечь. Видно было, что на его душе тоже наболело немало.

Прошло почти два месяца, пока Юлии Николаевне удалось устроить свидание. На медицинском осмотре ее причислили к категории заключенных, неспособных к физической, работе и пригодных к ручной и лагерных мастерских; последняя, для образованных лиц, заменялась канцелярской работой или уходом за больными в госпитале. Цынга привела Юлию Николаевну в очень жалкое состояние; ноги ее буквально отказывались служить. Каждые шесть месяцев производилось переосвидетельствование, но так как состояние не улучшалось, то ее нельзя было привлечь к физическому труду в лагере. Для начала Юлию Николаевну определили для канцелярской работы и назначили счетоводом и библиотекарем при учреждении, носившем громкое название "Музей Соловецкого общества краеведения". Это был просто склад вещей, уцелевших от болыпевицкого разгрома в первые годы революции. Все было свалено в Благовещенской церкви, бывшей в свое время церковью архимандрита при его покоях. Теперь они были отданы под музей. Туда натаскали чучел разных птиц, всяких ракушек, камешков и т. п. Церковь обратили в антирелигиозную секцию этого музея. Там были сложены вповалку, на поругание, священные сосуды, иконы, ризы. На видном месте лежали какие-то обгорелые кости; значились они по списку мощами Зосимы и Савватия. Правда, среди заключенных шла молва, что монахи успели скрыть настоящие мощи, а эти кости не принадлежали святым. Ценных вещей тут не было никаких; все они были давно растасканы и вывезены. Но именно поэтому более выделялось подвижничество иноков в славном прошлом Соловецкого монастыря; здесь был и большой серый камень с вырезанной надписью — "сей камень служил изголовьем св. игумена Филиппа", и его домотканные, убогие холщевые ризы, и оловяная чаша и другие такие же или деревянные сосуды. Устроители антирелигиозной секции собрали здесь "всю эту дрянь", как они выражались, для просвещения заключенных, которых приводили партиями в 50-60 человек и заставляли слушать соответствующие лекции. Однако, в действительности музей производил на просвещаемых впечатление, совершенно обратное тому, какое хотели создать устроители.

Устраивал музей и заведывал им "отъявленный негодяй" — некий Виноградов, бывший воспитанник Костромской Духовной Семинарии, служивший затем "охранником" в полиции и, после революции, перекинувшийся к большевикам, перед которыми он усердствовал, стараясь доказать "во всю" свою антирелигиозность. Специально же "религиозно-просветительной частью" ведал "еще худший негодяй", Иванов, бывший послушник Почаевской Лавры, а при большевиках -видный член "Союза воинствующих безбожников". В Соловки он был сослан за какое то уголовное преступление. На вид — маленький дегенерат, почти карлик, он, "для вящего посмеяния" всего церковного, ходил с косичкой и в каком-то подряснике, и этим особенно приправлял свои непристойные издевательства над церковью и религиозными чувствами верующих. Заключенные называли его "кусочком сволочи".

Так вот в эту компанию каторжных горилл и определили на службу Юлию Николаевну, сделав ее счетоводом "Музея Соловецкого общества краеведения". Сперва каторжные шефы указали ей, что она должна привести в порядок каталог чучел, камешков и прочих музейных предметов. Немного позже Виноградов сказал, что ей придется также давать объяснения "экскурсантам". Этим термином он называл группы голодных, ободранных заключенных, приводившихся сюда под конвоем. Юлия Николаевна сразу заявила, что если она будет давать объяснения, то только по части рыб, птиц и прочего, но "к грязной антирелигиозной работе никакого касательства иметь не будет".

- Ну, мы это еще посмотрим, — заметил ей Виноградов.

- Я.сижу по церковному делу, — ответила Юлия Николаевна, -убеждений я своих не скрываю, и никто не может заставить меня действовать против того, во имя чего я сижу.

Виноградов, ухмыляясь, возразил:

- Я сам тут отсидел три года главным образом потому, что когда то был семинаристом. Ну, да я не дурак.

- А я предпочитаю числиться в категории дураков, — сказала в спою очередь Юлия Николаевна. Последнее слово и здесь осталось за ней. Дальнейших последствий это пока не имело, так как счетовод был им действительно нужен: учета предметам не велось, и добрая половина была расхищена или пошла на топливо. Юлия Николаевна принялась за составление описи. На первых порах она даже и не заглядывала в оскверненную церковь; однако позже, присмотревшись, заинтересовалась ею и в особенности посетителями. Оказалось, что многие из несчастных "экскурсантов" подчинялись приказу итти в музей единственно с целью поклониться святыням, выставленным на поругание. Тут ей пришла мысль помогать некоторым: они отставали от руководителя и тихо пробирались к оскверненным мощам, чтобы к ним приложиться. Юлия Николаевна потихоньку указывала им на камень-изголовье митрополита Филиппа, и они благоговейно к нему прикладывались. "Не мало горьких слез капнуло на этот камень", — заметила Юлия Николаевна. Виноградов видел, что она присоединяется иногда к "экскурсантам" и допускал это, воображая, что Юлия Николаевна тоже начала "просвещаться". Иванов же оказался проницательнее и всегда отгонял Юлию Николаевну, когда замечал ее появление.

Тем не менее доступ в оскверненную церковь был открыт Юлии Николаевне во всякое время. Под предлогом осмотра музея ей представилась возможность повидаться тут с некоторыми друзьями и единомышленниками. Свидание с о. Леонидом она тоже задумала устроить в этой же обстановке. О. Леонид подал заявление о желании осмотреть музей, получил разрешение и попал туда в январе 1929 г. под конвоем комсомольца, приставленного к "просветительной части", но в душе непримиримого врага советской власти. Это был некто Дмитрий Шепчиневский, славный двадцатилетний парень; все звали его Дымкой. С Юлией Николаевной он успел уже хорошо познакомиться. По ее указаниям, Дымка привел о. Леонида для антирелигиозной "обработки" в музей и тотчас же "смылся". Юлия Николаевна осталась вдвоем с о. Леонидом в бывшем алтаре оскверненной церкви. Тут произошла их последняя встреча. Было три часа дня.

О. Леонид пришел изможденный, в тулупе, в огромных валенках, едва согревавших его больные распухшие ноги. Видно было, что его душевное состояние очень тяжелое. Вспоминая годы их совместной работы, он с сокрушением заговорил о своем недостоинстве.

- Я не сумел выполнить возложенной на меня миссии. На моих трудах не было благословения, и, следовательно, я не сумел его заслужить.

О. Леонид вспомнил случай "дьявольского явления" летом 1922 г., во время беседы в квартире у Юлии Николаевны, и сказал ей:

- Я понял тогда, что "он" над нами издевался, что наше дело обречено...

Юлия Николаевна стала успокаивать о. Леонида, доказывая, что лично он не может себя в чем либо упрекнуть, разве только в излишней доверчивости к людям. Воспоминания потекли. Они начали перебирать имена всех, окружавших экзарха в его деятельности. Юлия Николаевна впервые рассказала кое что из наболевшего в ней насчет Подливахиной и убедилась, что многого о. Леонид совершенно не знал и не замечал. Ей было невыразимо тяжело видеть, как он страдает, переживая прошлое. Положив локти на оскверненный престол, экзарх плакал и говорил:

- Да ведь виноват-то все-таки я. Ответственность лежала на мне, а не на ком-либо другом. Мои молитвы были неугодны Богу...

Тут у Юлии Николаевны мелькнула мысль, как успокоить о. Леонида. Она вытащила из угла холщевые ризы митрополита Филиппа и, положив их к нему на колени, сказала:

- Ведь и он, надо думать, считал себя в чем-то виновным. В Отрочем монастыре, перед смертью, он, наверно, все припоминал, что упустил что-то, не доделал чего-то, и, может быть, плакал о том, что усилия его и молитвы не доходили до Бога. А ведь именно он был одним из тех камней, на которых держится доныне русское христианство. Отец Леонид, мне ли вам указывать, что ваши страдания — венец вашего подвига и залог нашего будущего?

Российский экзарх стал целовать эту ризу. Потом, успокоившись, он заговорил о том, что залог возрождения русской Церкви — в ее страдании. Он говорил долго об этом таинственном ее предопределении. Юлия Николаевна невольно пожалела, что никто кроме нее не внимает здесь вдохновенным словам о. Леонида. Она бывала на многих его проповедях, знала и ценила его по достоинству, как редкого оратора, но тут должна была признать, что никогда не слышала от него таких сильных, глубоких слов о значении Церкви в мире, об уязвляемом Мистическом Теле Христовом, о том, что только в этих язвах воспринимается нами глубинно страшная и вечная истина Христова учения. Упомянув о так называемом "мессианизме" России, столь уродливо искаженном у славянофилов, о. Леонид сказал:

- Мало еще кто понял, что мессианизм России — именно в ее страдании. Поэтому вся история русской Церкви сложилась так страшно, так нелепо, что тут имеется- какая-то тайна искупления. Может быть вклад русской Церкви в сокровища Церкви Вселенской и заключается именно в том, что она только через страдание, а не через победы, по

называет свою принадлежность к Мистическому Телу Христову.

Для нас, "победа, победившая мир" — это крест, вознесенный над миром, не для поклонения ему, а для распятия на нем...

После этого о. Леонид стал говорить спокойно, но с каким-то внутренним горением:

- Конечно, это распятие надо понимать не только в смысле физических страданий, но гораздо глубже: — в нравственных страданиях и даже в мучительных сомнениях.

О. Леонид встал, подошел к камню-изголовью митрополита Филиппа и сказал:

- И на этом камне были не только светлые видения, но и страшные, мучительные; и не только радостные слезы лились на него, а также и горькие.

Юлия Николаевна слушала, боясь нарушить эту изумительную беседу его как бы с самим собою. Где было теперь то раздвоение времен духовной борьбы за внутреннюю цельность, когда этот "кто-то" в Босанской Каменице, и позднее в Петрограде, искушал молодого иеромонаха Леонтия, доводя его до состояния двойственности, частью покоившейся на остатках еще неизжитой до конца пантеистической философии? А где были былые искания Юлии Николаевны, силившейся своим умом постичь тайну страдания в мире? О. Леонид был теперь сама духовная цельность, преодолевшая, изжившая стоицизм до конца. "Он" не имел больше доступа в его внутренний мир, весь освященный, преображенный, в котором утвердилось "царство Божие", все озарившее немерцающим светом. О, Леониду оно было открыто здесь с совершенной ясностью в окружавшей его полярной тьме. А Юлия Николаевна, былая гордость которой была действительно стерта Самим Богом во прах, созерцала у камня-изголовья св. Филиппа ту тайну страдания, которую пыталась сама, без Него разрешить. О. Леонид раскрывал ее перед ней на вершине своей Голгофы, здесь в оскверненном алтаре, у престола, среди Соловецких святынь, сюда сброшенных; Не для них ли, не для их ли встречи Господь попустил это, чтобы отметить ту вершину, на которую Он их, каждого своим путем, возвел и поставил здесь рядом, чтобы опять развести и повести дальше к той цели, к которой Российский Экзарх был уже совсем близко? О. Леонид подошел опять к Юлии Николаевне.

- У вас были тяжелые минуты? — спросил он.

- Да, отец, но именно те тяжелые минуты, о которых вы знаете, те тяжелые часы сомнения и горечи, которые бывали у меня в Петрограде, сейчас как-то улетучились: Уже с приезда в Иркутск какое-то большое внутреннее спокойствие и ясность овладели мною.

О. Леонид пристально посмотрел на нее, медленно перекрестил и сказал:

- Это хорошо, Господь вас поддерживает, но если наступит минута, когда вы не будете чувствовать этой поддержки, — не бойтесь: может быть помощь Божия именно глубже всего действует тогда, когда мы ощущаем его гнев.

Беседа этих двух "конгениальных" душ, ревниво избранных Богом для Себя Одного, продолжалась еще некоторое время. Дальше, содержание ее даже трудно передать словами. Измученная душа о. Леонида, на которую Господь возложил так много, даже в эти тяжелые минуты сомнения, сознавала ясно свое состояние просветления перед Богом, как несокрушимую и непререкаемую реальность, заключенную где-то в самой сокровенной глубине души, защищенной от всех житейских бурь, куда "он" не имел доступа; это "царство Божие", утвердившееся в о. Леониде, было для "него" непроницаемой тайной, за которой он мог наблюдать лишь на почтительном отдалении, бессильный постичь ее сущность. Все, что "он" воздвигал против о. Леонида, обернулось теперь против "него"-же. "Он" должен был признать свое поражение. Игра "зверя из бездны" была здесь проиграна начисто.

В этой неизреченной беседе двух, имевших "сердце горе", они утратили представление о времени, не чувствуя холода в промерзшем полуразрушенном алтаре и не замечая, что они уже в темноте. Внутреннее тепло грело их, и в обоих сиял один и тот же таинственный Свет... Болезненным призывом обратно в страшный мир Соловков прозвучал голос Дымки, пробравшегося в церковь, чтобы напомнить им, где они.

- Гм, пора итти-то в казармы, не опоздать бы к вечерней поверке.

Тут только Юлия Николаевна сообразила, что они не успели даже поговорить о разных материальных, житейских вопросах. Она забыла спросить о. Леонида, как он обставлен, в чем у него особенная нужда. Все земное, преходящее, в те минуты было забыто.

Да, действительно, пришло время расстаться. Медлить было нельзя. Юлия Николаевна попросила — в последний раз! — благословения Российского Экзарха. Он благословил ее, она, став на колени, приложилась к благословившей руке. Юлия Николаевна не думала тогда, что здесь на земле они больше не встретятся, что она его увидит еще только раз мельком и что это прощание теперь-навсегда.

Через несколько месяцев, Юлию Николаевну обвинили в саботаже за то, что она старалась охранять "музейные предметы" от поругания и отказывалась давать антирелигиозные объяснения "экскурсантам". В наказание за религиозную пропаганду, ее перевели, как "неисправимую", на остров Анзер, где были исключительно тяжелые условия жизни. Вскоре туда же отправили и о. Леонида, но там не было уже никакой возможности устроить свидание; даже Юлия Николаевна не могла изобрести ничего. На Анзере она тяжело заболела, и благодаря ходатайству нескольких заключенных ее вернули обратно на главный остров и поместили в больнице. Привезли ее туда уже без сознания и считали умиравшей. Из-за отсутствия лекарств и питания, ей нельзя было оказать никакой помощи. Больным давали два раза в день по миске супа, а самым слабым — по 200 гр. молока каждые два дня. Как умирающую, Юлию Николаевну оставили в покое; это было единственное, что для нее можно было сделать, и она очень дорожила этим.

В комнате, рассчитанной в нормальных условиях на двух больных, было свалено около двадцати, в числе их только что родившие жен! щины с грудными младенцами. В коридоре люди тоже лежали вповалку на полу, и проходившие с трудом пробирались через них. Смертноси! была, конечно, громадная. По утрам подбирали умерших за ночь, раздевали мертвые тела до нага, открывали рот, чтобы удостовериться, нет ли золотых зубов и коронок, а если находили, то немедленно вырывали. После этого, покойника волокли в мертвецкую в конце коридора, а оттуда в сарай. Когда приезжала тележка (зимой — сани), тела складывали не нее как тюки и отвозили, чтобы свалить в общую яму. Только в редких случаях родственникам или близким удавалось получить тело умершего, одеть его и закопать в отведенном для этого месте, но, конечно, без церковной молитвы.

Ближайшей соседкой Юлии Николаевны оказалась одна несчастная девушка, некая Смык, полька, еще совсем молодая. Она была из числа уголовниц. Подхваченная вихрем революции, Смык стала беспризорной и докатилась постепенно до самого дна, сделавшись проституткой. Юлия Николаевна познакомилась с ней на Анзере, где Смык, в числе прочих, выбивалась из сил в совершенно невозможных условиях. Однажы Смык подсмотрела, что у Юлии Николаевны есть четки; это были те самые, которые она сделала в Лубянской тюрьме; ей удалось спасти их от всех обысков и сохранить. Смык, увидев четки, начала издеваться и кощунствовать. Однако, под влиянием того, что ей говорила Юлия Николаевна, она к концу постепенно изменилась, стала иначе относиться к молитве. С течением времени, Смык сблизилась с Юлией Николаевной, привязалась к ней и кончила тем, что звала ее "мамой". В больницу Смык привезли умирающей от скоротечной чахотки. Нравственное состояние ее было еще хуже физического; несколько раз она подверглась самому грубому изнасилованию. Юлия Николаевна попыталась было приготовить ее к смерти. Однако, вначале говорить с ней о религии оказалось невозможным; каждый раз Смык принималась кощунствовать самыми ужасными словами. Душа ее казалась уже безнадежно озлобленной и заплеванной злыми людьми. Сама Юлия Николаевна была в те дни в очень тяжелом состоянии; у нее отнялись ноги, и она могла только ползать. Температура упала до 34°, и от слабости Юлия Николаевна едва говорила. Тем не менее, она сколько могла, наблюдала за Смык. Однажды она заметила в ее душе словно искру, которую, как ей казалось, можно было раздуть. Действительно, по мере угасания жизни, душа бедной девушки стала удивительным образом просветляться. Накануне смерти она пыталась уже молиться. Смык перезабыла знакомые ей с детства молитвы, даже "Отче наш", и помнила, да и то смутно, только розарий. Юлия Николаевна надела ей свои четки на шею, и бедняжка, уже холодевшими губами, прикладывалась к самодельному черному крестику.

В ночь на 24 ноября, день св. Екатерины, помощница начальницы санитарной части, коммунистка, праздновала свои именниы (!). По этому случаю в больнице, в большой комнате, рядом с той, где лежали вповалку и умирали больные, она устроила именинный " банкет ". В течение целого дня делались приготовления; шагая через лежавших на полу женщин, проносили явства, пироги, вина, водку и т. п. Когда вечером стали собираться гости, начальство и врачи, Юлия Николаевна подползла к двери, умоляя как-нибудь облегчить страдания умиравшей Смык, успокоить ее хотя бы инъекцией морфия. Однако ей не удалось добиться никакой помощи:

- Сейчас некогда... Все равно дохнет, чего там возиться!

В соседней комнате шло празднество: пели песни, потом пошел дикий рев, завершившийся пьяной пляской, от которой сотрясалось ветхое здание. В комнатах больных все тряслось и звенело. Смык кричала от страха в предсмертном бреду; ей казалось, что происходит землетрясение, что начался Страшный Суд. Юлия Николаевна подползла к ней, взяла на руки, поскольку позволяли ее слабые силы, и, прижимая к себе, пыталась хотя бы смягчить тряску. В этой кошмарной обетановке, под рев пьяных голосов, довершилось просветление души, готовившейся отлететь к Богу. Смык почти не могла уже говорить. Судорожно цепляясь за самодельный крестик Юлии Николаевны, она силилась читать Богородичный розарий. Юлия Николаевна ей помогала, нашептывая на ухо первую часть Ave Maria, а умиравшая, все более слабым шопотом, отвечала вторую. Последнее дыхание ее замерло на этих словах:

- Sancta Maria, Mater Dei, ora pro nobis... nunc et in hora... mortis nostrae...

Юлия Николаевна закрыла умершей глаза, сложила руки, перевив их своими черными четками, и до утра читала, какие только помнила, молитвы по усопшим. А рядом продолжалась пьяная оргия...

К утру начали выносить обессилевших участников каторжного банкета, шагая через больных, умиравших и мертвых. Затем, как обычно, пришли санитары за трупами. Юлия Николаевна сняла свои четки с холодных рук усопшей, отползла в угол и отвернулась, чтобы не видеть обычного надругательства над мертвым телом.

Кошмар этой больницы длился для Юлии Николаевны около двух месяцев. Несмотря на совершенно безнадежное состояние и полное отсутствие какого-либо ухода, ее крепкий организм дал знать себя еще раз и пересилил болезнь. Юлию Николаевну выписали из больницы, вернули в женский барак и через несколько дней послали работать по статистике в управление лагеря.

Естественно, что общие старания католической группы, пользовавшейся всеми возможными средствами чтобы улучшить положение и поднять дух, как восточников, так и латинян, очень не нравилось лагерному ГПУ, желавшему видеть повсюду только придушенных и растерянных заключенных, дрожащих за свое настоящее и думающих со страхом о будущем. Католики же жили прежде всего настоящим днем, а будущее предавали в руки Божий. Смысл своей жизни католики видели в страдании, которое они приносили в жертву Тому, Кто его посылал. Агентам ГПУ стало ясно, что позиция, занятая в лагере католиками, только укрепляет их религиозное сознание. При таком положении не было никакой надежды сломить их морально и использовать для своих целей. Правда, время от времени ГПУ провоцировало заключенных католиков; они всегда были окружены приставленными к ним секретными агентами. Тем не менее ГПУ не удавалось их ни в чем уличить; не к чему было придраться; в разговорах с посторонними они были более чем осторожны, хорошо зная, что всякое сказанное слово может быть всегда передано ГПУ. Такой неприступностью католиков ГПУ было недовольно и все время вело с ними глухую борьбу. Трудно сказать, к чему бы она, в конце концов привела, если бы продолжала развиваться таким же темпом. Крупный чекист Паукер, к которому поступали все материалы о церковниках, заявил однажды в разговоре к одним католиком:

- В течение последних трех лет мы внимательно изучали всех вас и знаем малейшую деталь вашей жизни.

Таким путем они несомненно хотели нащупать слабую сторону каждого из католиков в отдельности, чтобы после этого перейти на режим притеснений. 5-го декабря 1928 г. ГПУ закрыло часовню, якобы в наказание за состоявшиеся в ней посвящения и неумеренное пользование ею. Просьба католиков отменить запрещение не имела успеха, но им было все-таки сказано, что они могут продолжать молиться в своих камерах. Для священников эта перемена была как будто незначительной, но верующие, в том числе и сестры, от нее весьма пострадали, так как присутствовать на богослужении в камерах они не могли. Создалось немало затруднений с исповедью и Причастием. С разрешения экзарха, восточные священники относили рано утром в условленное место Причастие для сестер в бумажных пакетиках. Сестра Серебренникова выходила обыкновенно навстречу. Вернувшись в камеру, она давала по пакетику каждой сестре. После молитвы, не касаясь руками св. Даров, они причащались. Юлия Николаевна узнала об этом лишь спустя много лет заграницей. Понятна нотка горечи, с которой она восприняла этот факт:

"Никогда они этой радостью не поделились с другими обездоленными католичками, которые об этом даже не слыхали! Если бы не было такого узкого, коллективного эгоизма, основанного на чувстве какого-то "благодатного избранничества", сколько можно было бы сделать, хотя бы в пределах того же корпуса, для католичек, погибавших без духовной пищи"!

19 января 1929 г. для католиков настал в полном смысле слова период а катакомбной " жизни. У православного духовенства в этот день был сделан довольно поверхностный обыск, но в трех комнатах, где жили католические священники, он продолжался до половины третьего ночи. С самого начала стало ясным решение начальства отобрать у священников все религиозные книги и церковную утварь, чтобы положить конец богослужению и нанести решительный удар религиозной жизни на Соловках. Однако, несмотря на все старания агентов ГПУ во время обыска, священники, хотя и застигнутые врасплох, тоже проявили немало изобретательности, чтобы общими усилиями сохранить хотя бы часть своих книг и необходимое для совершения литургии. После обыска оказалось, что удалось это спасти; сохранилось в неприкосновенности и несколько бутылок вина и немало богословских и религиозных книг, обеспечивших возможность продолжать духовное чтение.

Следующей мерой лагерного начальства был перевод всех священников из этой роты, где они помещались в маленьких камерах, в другую, общую роту, где в одном большом помещении находилось несколько сот заключенных, в том числе уголовных и политических. Служить там было невозможно. В прежней роте остались только владыка Болеслав, о. Сергий Карпинский и В. В. Балашов. Они проводили своих друзей в новую роту, и, когда вернулись домой, было уже около трех часов ночи. По предложению владыки, решено было сейчас же служить литургию...

Католикам пришлось уйти в "катакомбы". Православное духовенство, несмотря на запрещение посещать церковь вольных соловецких монахов, все-таки продолжало и дальше ходить к ним. "Катакомбы" предназначались лишь для католиков. Каждый из них должен был заботиться сам о себе и найти выход из положения. Лучше всех устроился о. Патапий Емельянов. Он был ночным сторожем при музее, устроенном в храме, и благодаря этому мог совершать литургию в самой церкви во время дежурства. О. Николай Александров, занимавший в управлении лагеря пост инженера, старался служить время от времени ночью в том учреждении, где днем работали инженеры. Из секретных мест, которыми, применяясь к обстоятельствам, католические священники пользовались для богослужения, можно упомянуть для примера: канцелярию лыжно-мебельной мастерской, комнату при дезинфекционной камере, мельницу, подвал машинного отделения и т. п.

Для католического духовенства настало действительно тяжелое время. Не говоря уже о духовных лишениях, им приходилось жить в постоянном шуме, на виду у всех и под непрерывным наблюдением. Даже читать духовную книгу им нужно было с большой .осторожностью. Самой изнурительной работой, которой их тогда подвергали, была, как с горькой иронией называли ее заключенные, вридло, что значит: временно исполняющий должность лошади. Заключенных употребляли вместо упряжных лошадей, и они возили тяжелые грузы на расстояния до ю км.

Через десять дней после повального обыска, владыку Болеслава перевели с Центрального острова на остров Анзер. ГПУ не решилось назначить его, вместе с остальными католиками, на тяжелые работы, но зато послало туда, где заключенные легко заболевали и быстро умирали. Вся библиотека владыки состояла тогда из одного томика Родри-геза на французском языке, которым друзья успели снабдить его перед отправлением из Кремля. По прибытии на новое место, владыку назначили сторожем.

На Пасху 1929 г. лагерное начальство разрешило евреям и православным праздновать этот день по обрядам их веры. Католики просили разрешить им то же самое, и, сверх всякого ожидания, администрация удовлетворила их просьбу. Пасхальную заутреню и обедню о. Экзарх служил вместе с о. Николаем Александровым в часовне филипповского собора в присутствии одного из командиров лагерных рот в качестве наблюдателя. Однако, вскоре после Пасхи, положение католиков еще больше ухудшилось. Отцов Леонида, Патапия и еще нескольких священников перевели в 13-ю роту, самую ужасную из всех, и притом без права выходить из нее в свободное время. В этой роте о. Леонид заболел и был отправлен в лагерный лазарет.

В начале июня 1929 г., всех остальных, кроме Балашова, собрали в 12-й роте и, продержав там несколько дней, 9 июня отправили тоже на остров Анзер. От порта Ребальды, на Центральном острове, туда переправлялись обыкновенно на лодках; в этот день было бурно, и заключенные прибыли на Анзер только и июня в и часов вечера. Тут местные власти производили обыск вещей. Создалось опасное положение, так как священники везли с собой богослужебные книги, утварь и облачение. Они приписывали буквально чуду, что все это, и притом у всех поголовно, осталось совершенно нетронутым.

После первых дней жизни в очень тяжелых условиях, священников неожиданно перевели туда, где уже находился владыка Болеслав. Из них образовали как бы небольшую колонию. Хотя они и пользовались в границах ее некоторой свободой, но жить здесь им было все-таки нелегко. Главные работы были лесные: они рубили лес, волочили стволы, пилили дрова, втаскивали на берег прибитые бурею бревна. Особенно тяжелыми были земляные работы: лх принуждали рыть землянки для вновь прибывающих каторжан и ямы для свалки трупов в глинистой почве, промерзлой и усеянной камнями.

Католики оказались совершенно изолированными от остальной массы заключенных. Повидимому, лагерное начальство решило провести эту меру, чтобы лишить священников возможности влиять на других каторжан, а также и для того, чтобы держать их-по возможности в неведении о происходящем на Соловках. Власти хорошо знали, что заграницей интересуются судьбой католических священников, и рано или поздно их придется выпустить из Советской России. Изоляция же была настолько строгой, что остальным католикам только редко и с большим трудом удавалось общаться со своим духовенством, прибегая для этого к разным уловкам и хитростям.

23 священника находились теперь скученными в комнате 4-3 метров длины и около 2 метров ширины. Часть спала на полу, а часть на нарах, на высоте около метра от пола, "совсем как селедки в боченке", по выражению одного из обитателей священнической комнаты на Анзере. Молиться они решили в лесу, в густых березовых зарослях, которые начинались у самой постройки. На Анзере довольно много камней. После долгих поисков они нашли наконец для себя подходящий. Чтобы приспособить его для совершения литургии, нужно было приподнять один бок, но этому мешал другой камень, лежавший перед большим. Обсудив положение, решили приподнять бок большого, перетащив меньший влево, чтобы пользоваться им как жертвенником при восточном богослужении. Все принялись усердно за работу, но не будь тут о. Патапия, отличавшегося большой физической силой и сноровкой в работе, им вряд ли удалось бы справиться с меньшим камнем, прочно засевшим в своем углублении и не желавшим никак его покидать. Обильный пот, которым обливался о. Патапий, показал наглядно всю меру старания, какое он проявил. Делая эти приготовления, приходилось быть осторожным и не забывать, что "катакомбы" находятся тоже на Анзере. На каждом шагу нужно было остерегаться нежелательных наблюдателей, которым такая работа не могла не показаться загадочной. Тем не менее, все сошло хорошо. Кончив работать, священники остались стоять здесь некоторое время, смотря на камни и наслаждаясь тем дивным уголком Божьего мира, который их здесь приютил. Мысленно они уже предвкушали, как будет хорошо вознести и на Анзере святую Жертву к Престолу Всевышнего! Все же, служить на камне они решались только в тихую погоду; при ветре это было рискованно.

Одному из них особенно запомнилась такая лесная служба на камне. Вот, что он об ней рассказал:

"Во время литургии, на ветви березки, свешивавшиеся над самым камнем, несколько раз садились какие-то птички. Они спокойно садились, чирикали и опять улетали. Перед самым Пресуществлением, одна птичка устроилась на ветке совсем подле меня. Так она и сидела, чирикая. Но лишь только я начал произносить великие слова таинства св. Евхаристии, как птичка внезапно умолкла и стала пристально глядеть на престол. После Пресуществления, она вспорхнула и улетела. Конечно, все это, может быть, не более, как фантазия, но тем не менее я нередко вспоминаю эту милую птичку".

Вскоре, одному священнику пришла новая мысль — служить литургию в самом бараке под крышею. Сопряжено это было с большим неудобством: на чердаке нельзя было выпрямиться во весь рост и приходилось всю службу стоять на коленях. Так и делали: ставили перед собой на полу несколько чемоданов, покрывали салфеткой, зажигали стеариновую свечку и служили коленопреклоненно, не двигаясь. Немало священников приходило сюда каждый день. Главное затруднение было теперь в недостатке вина. С Центрального острова на Анзер удалось перевезти небольшое количество. Доставить вино на Центральный остров было нетрудно; для этого прибегали к помощи вольных соловецких монахов. Гораздо труднее было переправить оттуда вино на Анзер из-за обыска, которого можно было всегда ожидать на пристанях. Только незначительная часть вина достигала места назначения благополучно, большая часть пропадала в пути.

Не оставалось ничего другого, как строжайшим образом соблюдать экономию. Священники устроили настоящий диспут, чтобы решить, какой минимум вина допустим в этих условиях для совершения литургии. Установили: 6-8 капель вина при одной капле воды. Тем не менее, даже при такой экономии, вскоре наступил кризис и явилась опасность, что литургии прекратятся из-за недостатка вина. Один из священников сообщил вычитанный им рецепт, как, в случае нужды, можно приготовлять церковное вино из изюма. Тогда священники стали добывать его всеми возможными способами: — выписывать и покупать. Получавшийся изюм поступал в распоряжение священнической коммуны для изготовления вина, в дополнение к тому, которое, хотя и с трудом, но все-таки сюда проникало. Как лагерная администрация ни боролась с священниками, устраивая у них систематически повальные обыски, помешать служению литургии она не смогла. Власти знали об этом и один из соловецких следователей, констатируя их бессилие, однажды сказал: "Где ксендз — там и обедня". Он был прав. Католические священники доказали это в самых невозможных условиях на Соловецкой каторге.

О. Леонид прибыл на Анзер в июле, когда жизнь священников успела уже как-то наладиться. Он не оставлял и здесь своих литературных работ, оправдывая неизменно свое прозвище: "писателя ГПУ". На этом острове он тоже был верен себе; но не изменили себе и те, которые при обысках отбирали у него все написанное и уносили с собой.

10 августа 1929 г. кончился срок трехлетнего заключения о. Леонида. Во время, когда было запрещено совершать богослужение, администрация лагеря конфисковала у русских католиков три комплекта облачений: их первое — красное, потом фиолетовое, присланное из Москвы, и белое, самое красивое, сшитое отцом Патапием. Перед отправлением о. Леонида с Соловков, инспекционно-следственный отдел вручил ему эти облачения. Он взял с собой только белое, а два других оставил у одного священника, жившего в это время в Кремле. Тот хранил их некоторое время у себя, а потом нашел возможность передать обратно тем, у кого они были отобраны.

ГЛАВА IX — «ЧЕСТНА ПРЕД ГОСПОДОМ СМЕРТЬ ПРЕПОДОБНЫХ ЕГО»

После освобождения с Соловков — ссылка о. Леонида в Пинегу. — Арест его в 1931 г. и полгода заключения в Архангельской тюрьме. — Ссылка в Котлас осенью 1931 г. — Освобождение о. Леонида и переезд в ВЯТКУ в январе 1934 г. — Последний год земной жизни о. Леонида в доме Калинина. — Смерть о. Леонида 7 марта 1935 г.

Итак, пришло, наконец, время, когда о. Леонид должен был отделиться и от тех последних дорогих ему русских католиков, с которыми он был связан на Соловках. Юлия Николаевна видела из окна Анзерского женского барака, как его вели мимо с вещами. "Значит, подумала она, — его отправляют куда-то". Но о. Леонид не смотрел в ее сторону, и не было никакой возможности привлечь его внимание, чтобы хоть взглядами встретиться с ним на прощание.

О. Леонид отправлялся теперь в ссылку. С Соловков его перевезли сначала в Кемь, а оттуда отправили на поселение в небольшую деревню на расстоянии 1 км. от Пинеги. По близости от него оказался, тоже на поселении, другой соловчанин, польский священник Викентий Ильгин. Они часто виделись, и о. Леонид был все это время, до 1931 г., его духовником. О. Ильгину мы обязаны ценными сведениями о жизни о. Леонида в Пинеге.

Он поселился в доме у одного крестьянина, снимая комнату совместно с православным иеромонахом о. Парфением Кругликовым. Бывая в Пинеге, о. Леонид часто заходил к жившему там отставному полковнику царской армии. Однажды он с радостью сообщил о. Ви-кентию, что полковник, на смертном одре воссоединился с католической Церковью, исповедовался у него и приобщился св. Тайн. Примеру его последовала вся семья, жена и взрослые дети; всех их о. Леонид присоединил к католичеству.

Нередко навещал о. Леонид и местного православного протоиерея и пользовался в Пинеге его церковной библиотекой. Он много беседевал с этим старичком, который отзывался об о. Леониде с большим уважением, как о "человеке науки и непоколебимого благородства и простоты". С протоиереем познакомился и о. Викентий. После высылки о. Леонида из Пинеги, протоиерей очень грустил и сказал однажды о. Викентию:

- Подобные люди, полные ревности и Духа Божьего, весьма нежелательны не только для большевицких, но и для православных духовных властей, ибо этот рьяный человек, о. Леонид, может внести большое потрясение в православную церковь.

О себе же самом пинежский протоиерей откровенно признался:

- Если бы о. Леонид остался дольше здесь посреди нас, то очень сомневаюсь, был ли бы я в состоянии удерживать своих овечек в православии, ибо и мои верования немало поколеблены.

О. Леонид не скрывал от о. Викентия, что власти не раз оказывали на него давление, чтобы склонить на свою сторону, подчинить себе, пытались его соблазнить, побуждая изменить отношение к советскому строю. Этого, впрочем, мало кто из пострадавших "церковников" избег в те годы. Особенное внимание власть обращала, конечно, на духовенство, и в частности, на некоторых священников. К числу таковых, по словам о. Викентия, принадлежал о. Леонид, оказавшийся "в этом отношении несокрушимым". "Большевицкие сатрапы, — говорит он, — отлично знали, что в его лице они имеют дело с необычайным воином Христовым. Если они и не применяли к нему особенных притеснений в целях наискорейшего устранения с жизненного поприща, а задерживали его под своим попечительным крылом даже тогда, когда он закончил свой срок и мог уже избавиться от одиночного заключения, то имелось при этом единственно и исключительно в виду полное его истощение, а потом смерть".

Иеромонах Парфений, "заклятый враг" митрополита Сергия и горячий сторонник Патриарха Тихона, назвал однажды о. Леонида, в разговоре с о. Викентием, "пламенным борцом в деле обращения православных":

- Это, сказал он, — католический волк, который может погубить всю православную овчарню!

Но выражаясь таким образом, в тоже время, говоря об о. Леониде как человеке, о. Парфений, не находил слов для восхваления его необычайной мудрости, находчивости, приветливости, смирения, сочувствия горю и нужде ближнего. О. Парфений не раз имел случай наблюдать, как о. Леонид, получая в ссылке материальное вспомоществование от католиков, всегда делился с окружающими всем, что имел, расспрашивая, при этом кто в чем нуждается. Всем было хорошо известно, что он нередко делился последним куском. О. Викентий помнил, также, что одет о. Леонид был всегда более чем скромно. Он не заботился о своем внешнем виде; заплаты на его одежде служили тому доказательством.

Кроме того, о. Викентий отметил особый оттенок сердечности о. Леонида, выражавшийся в его гостеприимстве; для всех окружающих он был всегда в неизменно хорошем настроении, ласков и весел. Слабостью о. Леонида был хороший чай, он любил его. Бывало, как только о. Викентий к нему приходил, он его обязательно потчевал чаем. Он сам приготовлял его, приговаривая, что такого чая, как у него, у других нет, потому что у него чай "с петушком" (о. Леонид, заваривая чай, покрывал чайник покрышкой в виде петуха). Добрый о. Викентий признается, что чай был действительно замечательно вкусный, и гости пили его с большим удовольствием.

Крестьян-католиков в окрестных деревнях не было. Но это не мешало о. Леониду наведываться к православным. В свободное время он нередко засиживался у них и беседовал с людьми старшего поколения. В духовных беседах он поучал крестьян о Церкви вообще и в особенности о католической. Все его хорошо знали, даже дети, бывшие под неусыпным оком учителя-коммуниста. Всякий шел охотно к о. Леониду, чтобы посоветоваться с ним о своих делах. К нему прибегали не только для разрешения разных житейских, но даже и спортивных вопросов. Серьезной темой разговоров было отношение к советской власти. Все находили у о. Леонида совет, уместный и никого никогда не обидевший. "Каждому он умел дать нужный совет, — свидетельствует о. Викентий, -ибо о. Леонид обладал дарами Св. Духа, данными ему от Бога". Нечего и говорить, что о. Леонид широко пользовался теперь своим правом свободно переписываться. Таким путем он поддерживал связь, с кем только мог. "А письма его, — по словам о. Викентия, — были обильны содержанием, исполнены простоты и Духа Божия".

Хозяин, у которого о. Леонид прожил почти два года близь Пинеги, вспоминал потом о. Леонида, как необыкновенного человека, подчеркивая, что таких людей, с таким добрым характером и настроением, "в обычное время очень редко найти". Он открыл о. Викентию и другую слабость о. Леонида, которую тот впрочем и сам знал со времени совместной жизни в Соловецком лагере. Мы приводим здесь дословно его слова, чтобы сохранить задушевный оттенок рассказа:

"Очень он любил баню, но баню русскую, неизвестную нам здесь в .Польше, как и на Западе, а именно: в очень накаленной бане производится род бичевания при помощи орудия из березовых прутьев, так называемого "веника"; и вот приснопамятный о. Леонид очень любил сказанным орудием "попариться" и "попарить" товарища по купанию".

В Пинеге, здоровье о. Леонида, и так уже надломленное, совершенно расстроилось; он вынужден был часто обращаться к врачу. В этом отношении ему посчастливилось, так как врач в Пинежской амбулатории был тоже политический ссыльный, и он оказывал политическим больше внимания и сочувствия, чем вольные врачи. Однако, недуги и немощи не влияли на внутреннее состояние о. Леонида; он оставался неизменно все в том же ровном и ласковом настроении, был полон энергии и жизни. "Физические недомогания не могли его сломить, -говорит о. Викентий, — ибо он был полон духа Христова".

По закону, о. Леонид, как политический ссыльный, не подлежал отправке на принудительные работы. Однако, это не мешало пинеж-скому ГПУ заставлять о. Леонида грузить дрова, рыть канавы. Раз как-то о. Леонид отказался работать. Надо думать, здоровье его было совсем плохо и физическим силам подошел тогда, действительно, конец. За неповиновение властям о. Леонида тут же арестовали и увезли в одном платье в Архангельскую тюрьму, где он оказался в ужасных условиях, даже без подушки и одеяла. Там о. Леонида продержали полгода, пока не пришло, наконец, разъяснение местным властям из Москвы, что они не имеют права принуждать ссыльных к работам. О. Леонида выпустили из тюрьмы и отправили на новое трехлетие в ссылку в Котлас, Вологодской губернии.

Осенью I931 г. он поселился здесь в деревушке Полтаве, в 15 км. от Котласа, в крестьянской избе. Хозяева, старик со старухой, дали ему у себя угол, где за занавеской у о. Леонида была кровать, стол и табуретка. О приготовлении пищи заботилась хозяйка; она.ставила в печку чугунок с продуктами которые ей давал о. Леонид. Под Котласом, как и раньше под Пинегою, о. Леонид служил литургию. В Котласе он причащал многих ссыльных поляков, здоровых и больных. Одна католичка, Екатерина Новицкая, была сестрой милосердия в больнице и в пересыльных бараках. При ее содействии, о. Леониду удавалось под разными предлогами проникать туда и приносить полякам св. Дары.

В Котласе о. Леонида посетил о. Епифаний Акулов. Сделал он это по указанию епископа Пия Неве, пославшего его к экзарху передать ему лично в руки материальную помощь и осведомиться об его состоянии.

После освобождения из тюрьмы, с весны I932 г., о. Леонид начал регулярно переписываться с о. Викентием Ильгиным, которого тем временем перевели из Пинеги вместе с иеромонахом Парфением куда-то в маленькую, захолустную деревню. О. Викентий получал от него два письма в месяц; он вспомнил об этом в следующих словах:

"Письма его были для меня истинной духовной пищей в изгнании, придавали мне бодрости и силы в перенесении всяких тягот и невзгод повседневной жизни".

В Котласе, при все обострявшемся ревматизме, гастрите, подагре, ишиасе, астме, состояние о. Леонида настолько ухудшилось, что в конце 1933 г- власти пустили его на свободу, ограничив ее запрещением проживать в двенадцати городах ("минус 12").

О. Леонид выбрал себе местом жительства город Вятку. Туда он прибыл прямо из Котласа в первых числах января 1934 г. Со станции о. Леонид пришел в дом заведующего железнодорожным складом Андрея Семеновича Калинина. Привел его туда знакомый Калинина, с которым о. Леонид, повидимому, только что познакомился, и сказал ему, что Леониду Ивановичу Федорову было трудно жить в Котласе, и он хотел бы поселиться здесь у него. Дом был его собственный, но сам Калинин имел в нем только одну комнату, в которой жил с женой и тремя детьми. Он не отказался принять о. Леонида, "так как", — говорил он, — "в комнате было еще немного свободного места около окна в углу". ГПУ разрешило о. Леониду поселиться в доме Калинина. О. Леонид предложил платить ему ю рублей в месяц за койку с услугами. И он и жена согласились и обязались оказывать ему все услуги, какие только будет возможно.

Калинин сообщил позже, что он старался как можно лучше ходить за о. Леонидом. Ему казалось, что о. Леонид был доволен; то же самое говорили и окружающие. Раз или два о. Леонид чувствовал себя плохо, но опасного в этом еще не было ничего. Доктор Молчанов никогда не отказывался сделать, что мог, чтобы притти ему на помощь.

Так, тихо и кротко, день за днем, о. Леонид жил у этих добрых людей, пока силы его совсем не оставили. Резкая перемена произошла в его состоянии только в начале марта 1935 г., за два-три дня до кончины. О. Леонид не мог больше есть хлеб, который его хозяева выпекали, не мог пить чай, который когда-то любил. Питался он одним теплым молоком с сухарями. До последнего момента он был в полном сознании. Собирался даже переехать из Вятки в Смоленск или Ярославль. Запасы его подходили к концу, и он не хотел их возобновлять. Сказал об этом Калинину:

- Не буду больше ничего покупать, так как трудно будет везти с собою.

О. Леонид надеялся, что дня через четыре ему станет легче, силы вернутся. Свое недомогание он объяснял влиянием дурной погоды на мучивший его ревматизм. Он заметил по этому поводу:

- В сырую погоду я чувствую себя хуже.

В феврале он все кашлял, не мог никак избавиться от этого кашля. В последние дни доктор Молчанов заходил к нему несколько раз. О. Леонид его очень благодарил за внимание, но по своему обыкновению не жаловался ни на что. Доктор тоже ему ничего не сказал, когда наведался последний раз в шесть часов вечера. Он прописал три рецепта: один на лекарство, а два других — на анализы. Уходя, он все же предупредил жену Калинина, что Леонид Иванович недолго протянет.

В ночь на седьмое марта о. Леонид поел немного сухарей, но не имел больше силы подняться с постели. Седьмого марта, в одиннадцать часов, он попросил дать ему теплого молока. Выпив стакан, он сказал:

- Теперь я посплю по меньшей мере часа два.

После этого о. Леонид лежал неподвижно. Калинин в этот день был свободен. Он предложил о. Леониду купить вина "Кагор", думая, что оно может его подкрепить. О. Леонид ответил:

- Это мне ни к чему.

Жена Калинина топила печь, сам же он стоял подле кровати о. Леонида. А тот продолжал лежать так же спокойно и с открытыми глазами. Жена собиралась итти в город и справилась у о. Леонида, не нужно ли чего-нибудь и ему. Но он все смотрел перед собой и ничего не ответил. Руки его покоились на груди, правая поверх левой. Калинин отошел от постели, и жена подозвала его:

- Уж не умирает ли он?

Калинин поглядел внимательно на о. Леонида и обратил внимание, что тот не моргает больше веками. Вся семья собралась теперь у постели. Калинин снова обратился к о. Леониду:

- Скажи мне, пожалуйста, что нам следует делать? Тебе плохо?

Но о. Леонид опять не ответил и, по словам Калинина, лежал в постели так, словно конец его близился. А они все стояли подле него и смотрели.

О. Леонид продолжал лежать неподвижно, с открытыми глазами и не моргая. Остановилось дыхание. Калинины это сразу заметили. Потом лицо стало бледнеть. Все точно ждали чего-то, стоя у мертвого о. Леонида. Так и простояли, не прикасаясь к нему до второго часа дня. Не знали, что делать. На случай смерти о. Леонид ничего не сказал. Кого им теперь нужно уведомить?

Да, сомнений не было, о. Леонид, действительно, умер. Калинины его омыли и бережно одели в чистое платье. В комнату зашел наведаться кое-кто из соседей.

Дети приоткрыли дверь на улицу. В нее влетел голубь, сделал три круга над телом о. Леонида и вылетел опять в ту же открытую дверь.

Калинин оставил тело о. Леонида у себя в доме, не желая отдавать в мертвецкую при городской больнице.

10 марта, после того как были выполнены все законные формальности, в 8 часов вечера, когда уже стало темнеть, семья Андрея Ивановича Калинина похоронила тело Российского Экзарха, протопресвитера о. Леонида.

Свой рассказ "касательно Леонида Ивановича Федорова", адресованный Красному Кресту, Калинин закончил словами:

- Мы похоронили его, сделав все, что в таких случаях полагается.

О. Епифаний Акулов, приехавший вскоре опять его навестить, не застал о. Леонида больше в живых.

В марте 1935 г. — епископ Пий Неве прислал в Вятку Александру Васильевну Балашову. Она привезла с собою провизии, и лекарств для о. Леонида. Но и она не застала его больше в живых. Повидалась она и с Калининым, выслушала рассказ о так поразившем его случае с голубем и привезла записанное им для Красного Креста епископу Пию, который переслал это известие в Рим. Там его перевели на итальянский язык, но русский подлинник затерялся потом где-то в бумагах.

Молва об о. Леониде стала расти, и к могиле умершего праведника начал стекаться народ. Что сталось с нею впоследствии, нам неизвестно.

Эпилог; I — Дальнейшая судьба Студитов

После ухода русской армии, студиты принялись за восстановление Скниливского монастыря. Затишье, которое настало у них, было лишь на короткое время. Вспыхнувшая в ноябре 1918 г. польско-украинская война оказалась роковой для Студитов. Во время боев в окрестностях Львова Скнилив сгорел до тла. От монастыря остался один только домик.

Митрополит Андрей мог приютить бездомных монахов, число которых достигало до шестидесяти, лишь у себя в Униове, в своей летней резиденции. Условия размещения были там самые неблагоприятные, какие себе только можно представить. Дом, был мал и совершенно неприспособлен для жизни монахов. Однако, несмотря на это, число студитов продолжало непрерывно расти. Мало того, что монахи были стеснены до отказа, — они нашли еще возможным поместить у себя школу для сорока военных сирот, которых обучали разным ремеслам. Сначала, надеясь на лучшее, студиты смотрели на Униов, как на временное пристанище, но потом пришлось, примирившись со всеми неудобствами, остаться в нем окончательно. Восстановить Скнилив не удалось, и монастырскую землю продали.

Еще в 1918 г. митрополит Андрей купил довольно большой земельный участок в Зарванице (вблизи Березани, недалеко от Тарнополя), вполне пригодный для устройства монастыря. Там построили вокруг деревянной церкви ряд домиков по 4 кельи в каждом. Частично студиты могли занять Зарваницу уже в 1921 г.

В том же году к этим двум монастырям прибавился третий, в самом Львове, на окраине города.

В 1921 г. митрополит Андрей основал в Якторове, близ Унива, первый студитский женский монастырь, который содержал ясли и приют для зо детей (до семилетнего возраста). Еще два женских монастыря были открыты в I939-41 годах, вблизи Львова и в самом Львове.

К началу второй мировой войны орден студитов насчитывал 196 человек, из которых было 19 иеромонахов, л иеродиаконов, 41 мантийный монах, 82 рясофорных, 43 послушника.

Вторая мировая война не только принесла Студитам еще большие потрясения, нежели первая, но и завершилась для них роковым образом. Через каких-нибудь десять дней после начала войны началась советская оккупация. Несколько монахов сразу же скрылось, некоторые ушли к родным, другие перебрались в Германию, или тайно, или вместе с эвакуируемым немецким населением.

В декабре 1939 г. все монастырское имущество — здания, земли, скот — подверглось конфискации. Оставшимся монахам не осталось ничего другого, как рассеяться, ю иеромонахов ушло на приходы; каждый взял с собою одного-двух монахов. В Униове около двадцати человек остались работать в ткацкой мастерской и на кожевенном заводе. Директорами и служащими оказались всюду евреи, но они не относились враждебно к религии и позволяли монахам, в остававшееся от работы свободное время, исполнять и монашеские обязанности. В Униове были оставлены два монаха, один в качестве настоятеля, другой — как помощник. Приют для сирот перешел в советские руки, и сироты из него рассеялись. Оба монастыря в Львове постигла та же судьба: монахи вынуждены были уйти из них поголовно. В Зарванице устроили колхоз, но несколько монахов осталось на положении работников. Церковь решили было снести, но не успели.

22 июня I941 г. Германия начала поход против советской России и этим положила конец большевицкой оккупации, длившейся 22 месяца. В июле вся Галиция была уже занята войсками генерала Рунштедта. Германская оккупация не оставила в стране и тени даже той автономии, которую правительство СССР предоставляло в какой то мере советским республикам. Но в то же время немцы не препятствовали студитам налаживать монастырскую жизнь. Крестьянские советы этому тоже не противились. В конечном итоге, в I941 г. удалось всюду восстановить все, как было до вторжения большевиков. Затруднение было только с иеромонахами; их трудно было снять с приходов, так как заменить было некем. Для монахов же, устроившихся в это время работать на стороне, некоторый соблазн представляли частные заработки, которых теперь приходилось лишиться, возвращаясь к себе в монастырь. Студиты, в виду военного положения в стране не решались принимать кандидатов на послушнический искус из опасения, что власти станут их привлекать к принудительным работам. Но .все же они приняли 6 человек.

Постепенно удалось восстановить и ремесленные школы и сиротский дом. Строили даже более или менее радужные планы на будущее.

1944-й год разбил все их надежды. 28 июля красная армия заняла Перемышль. В октябре под властью болыпевикдв находилась вся Галиция. Все остановилось, если не навсегда, то на долгое время. В Галиции, с студитами было быстро покончено. Страница .их недолгой истории перевернулась трагически.

II — Последние годы митрополита Андрея

В 1922 г., закончив дела в Риме, митрополит Андрей предпринял большое путешествие по европейским столицам, надеясь добиться в них того, что могло бы изменить участь несчастной Галиции. Апрель и май он провел последовательно в Брюсселе, Амстердаме, Париже и Лондоне, а оттуда поехал в Соединенные Штаты, где прожил три-четыре месяца; в Канаде он был в июле. В марте 1922 г. митрополит Андрей посетил украинские колонии в Бразилии и Аргентине и оттуда вернулся в Нью-Йорк, где стал ждать получения визы. В марте 1923 г. он был снова в Париже и, закончив дела, отправился в Рим. Отсюда, после новой поездки в Бельгию, он вернулся в сентябре в Львов. Тотчас же польское правительство подвергло его аресту и интернировало в крепости Познань. Трудно сказать, что ждало бы его дальше, если бы не вмешательство епископа Ратти (будущего Папы Пия XI), тогдашнего Нунция в Польше. В начале 1924 г. польские власти освободили митрополита Андрея, и он смог вернуться к себе на Львовскую кафедру.

Еще в молодости митрополит Андрей жаждал мученичества. По свидетельству о. Леонида, он постоянно молил Бога о ниспослании ему "мученической кончины". Его героический дух трудно мирился с обыденностью, с серой посредственностью. Бог услышал молитвы митрополита Андрея, но послал ему просимое мученичество, как и о. Леониду, тоже не в том виде, как он предполагал.

Митрополит Андрей был всегда "человеком страдания". Это дано было понять о. Леониду на самой заре его жизни, в первый же приезд в Львов, когда он оказался однажды, поздним вечером, случайным свидетелем молитвы митрополита Андрея, узнав его в темноте, при свете лампады, в безмолвной фигуре гиганта, распростертого на полу перед св. Дарами. О. Леонид увидел в этот вечер воочию, что значит возносить свои скорби Богу, Им же ниспосланные, и этим приносить себя Ему в жертву. Озарение свыше, показавшее это о. Леониду, раскрыло ему в тот памятный вечер, так сказать, "лейтмотив" подвижничества владыки Андрея. С годами, после первой мировой войны, этот мотив выражался в жизни митрополита все более и более ярко.

Мы оставляем в стороне все, что ему и за себя, и за вверенную паству пришлось выстрадать в новообразованном польском государстве. На этом неизменно темном фоне росло физическое недомогание владыки Андрея, принявшее в последние годы жизни характер нелегкого испытания. Уже в 1926 г. стали сказываться последствия скарлатины, перенесенной им в начале 1884 г. и усложнившейся тогда воспалением суставов и заражением крови. Ревматизм правой руки лишил владыку даже возможности писать. Он диктовал свои письма и подписывал их левой рукой, стараясь как-нибудь приписать от себя хоть несколько слов. В 1928 г. это прошло, и он снова стал писать нормально обычным почерком. В 1931 г. ревматизм возобновился в более сильной форме, и болезнь оставила владыку только в июне 1937 г., после чего наступило улучшение, продолжавшееся до июня 1943 г. Тогда болезнь овладела им окончательно и больше уже не покидала его.

Насколько позволяли силы, митрополит служил литургию во время периодов болезни сидя, в сооружении священника, который совершал проскомидию. В общем, пятнадцать последних лет митрополит провел в кресле. В хорошую погоду его выносили в сад на кресле-носилках, чтобы он мог дышать свежим воздухом; ноги его были плотно завернуты одеялом, как это видно на снимках. У митрополита делалось не раз воспаление вен, ноги были постоянно опухшими. Его нужно было класть в постель и даже помогать поворачиваться. Он нуждался в помощи для самых элементарных житейский потребностей. Свое немощное состояние он переносил очень терпеливо, с полным смирением. В преданных людях у митрополита Андрея не было никогда недостатка, и до последней минуты ему был обеспечен нужный уход. Все время он оставался в полном обладании своих умственных способностей, а также зрения, слуха и речи. Но к пище он был так равнодушен, что многие не раз задавали себе вопрос, сохранился ли у него вкус.

Митрополит нередко болел гриппом, после которого поправлялся, и болезнь проходила бесследно. В октябре 1944 г. он заболел снова гриппом, который на этот раз оказался для него роковым. Сначала он как-будто поправился, но потом почувствовал себя плохо и слег окончательно. Начались разные осложнения, которые у него тоже бывали не раз, но теперь сердце стало заметно сдавать, и положение сделалось очень серьезным. Врач находился при больном безотлучно. Пришлось пригласить и сиделок. Частью это были сестры св. Викентия (их бельгийский монастырь основал восточные ветви в Львове и в. Станисла-вове), частью — васильянки, тоже работавшие в местной больнице.

Всем стало ясно, что конец уже близок. Митрополит Андрей перестал говорить и даже не отвечал на вопросы, но сознания при этом не терял и отдавал себе отчет во всем, что делалось около него. Он как бы вошел в совершенный покой и молчание.

Брат митрополита, о. Климент, .приходил каждое утро во время литургии причащать владыку Андрея.

28 октября у постели больного собрались почти все наличные в Львове священники. В 12 часов дня состояние митрополита резко ухудшилось и его отсоборовали.

В ночь с 28-го на 29-е митрополит Андрей говорил, словно в экстазе, о Страшном Суде и милосердии Божием. Говорил он твердым голосом, не шевелясь и не раскрывая глаз.

30 октября утром врач сообщил, что ночью произошло нечто совсем необычное. Пульс у владыки совершенно исчез, и врач решил было, что все уже кончено. Однако, через полчаса, пульс снова стал почти нормальным. Это дало надежду на возможность выздоровления, не оставлявшую всех в течение двух следующих дней. Однако, 31 октября вечером стало ясно, что митрополит Андрей умирает.

1 ноября, когда все сидели за обеденным столом, а врач, дежурившие сестры и один из братьев-студитов приготовляли иньекцию, слуга пришел в столовую сообщить, что владыка кончается. Вошедшие к нему в комнату застали его уже с откинутой головой. Митрополит Андрей умер. Было без четверти два.

Не стало Владыки, великого пастыря восточного стада Христова Вселенской Церкви, возглавлявшего в своей епархии 1267 приходов. За сорок лет, при всей своей ревности, ему удалось посетить каждый приход всего лишь один раз.

До следующего утра, тело митрополита Андрея осталось лежать в домовой церкви, в нижнем этаже митрополичьего дома, вмещавшей до пятидесяти человек.

2 ноября, в 5 часов утра, тело почившего перенесли торжественно в собор против митрополичьего дома, где оно оставалось открытым до воскресенья 5 ноября. Непредвиденная задержка с погребением произошла оттого, что не могли найти гроба по росту митрополита Андрея.

Только в ночь с 4-го на 5-е его положили в простой дубовый гроб. У всех было, естественно, опасение, что за это время тело сильно разложится. Однако, не было никаких признаков тления, ни малейшего запаха.

К гробу блаженнопочившего стекался непрерывно народ. В собор заходили даже советские солдаты.

Погребение состоялось з ноября, после полудня. Оно было действительно совершено с подобавшей торжественностью. Литургию служил митр. Кир Иосиф. Погребальное шествие растянулось на целый километр. В нем участвовало 5 епископов и 150 священников в облачении, 70 семинаристов, кроме 130-ти, певших в хоре. За гробом шел о. Климент Шептицкий с группой васильян. Обращало на себя внимание то, что ни один польский епископ не пришел отдать последний долг митрополиту Андрею. Погребальное слово сказал владыка Иосиф Слипий, заместитель Митрополита Андрея на кафедре Митрополита Львовского и Галицкого.

Погребальная процессия прошла по городу и вернулась в собор, в склепе которого поставили гроб. Ряд последовавших вскоре чудесных событий, исцелений и т. п., показал.силу молитвенного предстательства владыки Андрея и явился указанием свыше. В 1955 г. начат установленный Церковью процесс о причтении митрополита Андрея Шептицкого к лику блаженных.

III — Участь о. Климента Шептицкого

После смерти митрополита Андрея, игумен Климент стал архимандритом Студитов назначенный Митрополитом Иосифом. После этого он был арестован 1947 г. Большевики предъявили о. Клименту обвинение в том, что он укрывал в своем монастыре партизан, боровшихся с советской властью. Они интернировали его сначала во Владимире на Клязьме, где он оставался долгое время. Потом его судили, сперва в Киеве, а затем в Полтаве. По всей вероятности о. Климент был присужден к пожизненному заключению или, во всяком случае, на такой длительный срок, который при его преклонном возрасте и слабом здоровьи отнимал всякую надежду увидеть снова свободу. Умер он, между 1950 и 1952 годом.

По словам одного лица, бывшего с ним вместе в тюрьме и вернувшегося после освобождения домой, о. Климент сохранял полную ясность мышления. У него сделалась катаракта (помутнение хрусталика глаза), что почти совсем лишило его возможности читать. Из-за сырости в помещении, он страдал сильным отеком ног. К тому же, он однажды упал и повредил себе ногу.

В заключении о. Климент обращал на себя общее внимание своим хорошим, всегда ровным настроением, даже веселостью нрава. Он никогда не жаловался на дурное обращение и не выражал неудовольствия на что-либо.

IV — Крестный путь Анны Ивановны Абрикосовой

Осужденная на десять лет тюремного заключения, Анна Ивановна была отправлена вместе с другими сестрами Московской общины этапным порядком в Сибирь. Все ехали вместе до Екатеринбурга. Отсюда ее направили с .Лидией Чеховской, сестрой-миссионеркой Св. Семейства, в Челябинск, но там их не приняли из-за переполнения тюрьмы и отослали обратно в Екатеринбург. В конце концов для обеих нашлось тюремное пристанище в городе Тобольске, в Западной Сибири. Их поместили в женском отделении местной тюрьмы ("Исправительного дома"), где Анна Ивановна просидела около пяти лет. Первые шесть месяцев она была в общей камере с Чеховской, пока ту не освободили, как польскую гражданку и заложницу, назначенную на обмен на заключенных в Польше. На обратном пути через Москву она рассказала о пережитом еще остававшимся там сестрам, а по возвращении в Польшу написала о. Владимиру Абрикосову по поручению Анны Ивановны и потом еще в нескольких дальнейших письмах отвечала ему на его вопросы о судьбе отдельных сестер Московской общины и русских католиков.

Вскоре после прибытия в Тобольск, Анна Ивановна начала страдать фурункулами на ноге, но потом эта болезнь прошла у нее бесследно. В общей камере, где она сидела вместе с Чеховской, находились женщины, осужденные за уголовные преступления. Это было, конечно, нелегким испытанием, особенно из-за невероятного шума, который они производили, не говоря уже о темах их разговоров, которые тоже нельзя было не слышать. В общем, Анна Ивановна относилась к этому спокойнее, чем Чеховская. Постепенно ей удалось даже установить с уголовницами кое-какие отношения, так что те по-своему полюбили Анну Ивановну и начали поддаваться ее моральному влиянию. Помогло этому то, что ей было поручено заниматься с этими женщинами "ликвидацией неграмотности". В ответ на ее доброе к ним отношение, уголовницы принимали на себя исполнение работы и обязанностей, причитавшихся нэ долю Анны Ивановны, а также убирали за неё, стирали ей белье. На этом они не остановились. Видя, что Анна Ивановна лишена в тюрьме даже тех небольших льгот, которыми они пользовались, уголовницы вступились однажды за нее, запротестовали и потребовали у администрации уравнения Анны Ивановны в правах с ними. Результатом их вмешательства было то, что Анну Ивановну изолировали и перевели в одиночную камеру. С тех пор, все последующие годы ее заключения протекли "в одиночке", что для нее было, пожалуй, лучше и больше отвечало ее духовному состоянию.

Камера Анны Ивановны была всегда чисто прибрана, стол накрыт белым; на столе и над кроватью были постоянно живые и засушенные цветы и листья. Их доставляли ей те уголовницы, с которыми прежде она занималась. Они работали в тюремном саду и на огороде и оттуда присылали Анне Ивановне весною и летом ветвей и цветов для украшения камеры.

В Тобольск, как и в другие места заключения, приезжали время от времени ревизоры из Московского ГПУ. Они обходили помещения заключенных. Необычный вид камеры Анны Ивановны, да и ее самой, исполненной ясного спокойствия, с некоторым оттенком свойственной ей торжественности, вызывал обычно их удивление. Один из таких посетителей, выходя из ее камеры, даже заметил:

- Видимо в этой тюрьме живется неплохо, если сидящие здесь женщины похожи больше на придворных дам, чем на заключенных!

Анне Ивановне разрешалось иметь у себя светские книги и газеты; духовные книги запрещались. Первые два года (1924-1926) она могла переписываться довольно свободно и пользовалась этим правом, чтобы поддерживать связь с рассеянными сестрами Московской общины. По сведениям от о. де Режис, у о. Владимира имеются ее письма, относящиеся к этому времени. Впоследствии, с усилением строгости тюремного режима, переписку ограничили 3-4 письмами в год, которые могли быть только чисто делового характера, чтобы сообщать близким о своих материальных нуждах.

* * *

В конце 1929 г., после шестилетнего пребывания в Тобольской тюрьме, Анну Ивановну перевели в Ярославский политический изолятор. В былые времена город Тобольск был известен, как место политических ссылок; старинная же тюрьма в Ярославле на Волге, во времена царской России, перевидала в своих камерах немало политических заключенных. Она имела даже свои традиции, свою неписанную историю, "предание", которое сидевшие там "поколения" передавали друг другу. Советская власть, конечно, не изменила былую репутацию Ярославской тюрьмы, как места заключения наибольшей строгости, где осужденные были совершенно изолированы, и один от другого, и от внешнего мира. Данное ими название этой тюрьме — "политический изолятор" — вполне соответствовало ее особому назначению, главным образом для отбывания наказаний на долгие сроки.

Ярославская тюрьма состоит из отдельных каменных зданий, обнесенных высокой стеной. Внутри есть несколько дворов, служащих местом прогулки заключенных, каждой партии обособленно, в положенные часы. Большинство сидит "в одиночках", но есть камеры для 2-3 человек. Днем и ночью все камеры заперты. И вот, в то время как в концетрационных лагерях осужденные изнемогают от непосильного каторжного труда, в изоляторах они же изнывают от полного бездействия.

В Ярославском изоляторе переписка была ограничена особенно строго. Позволялось писать 2-3 раза в год кому-нибудь из ближайших родственников, но и на это требовалось особое разрешение центрального ГПУ. Заключенный подавал туда заявление, указывая лицо, с которым он хотел бы переписываться, а московское ГПУ наводило о нем справки и, в соответствии с этим, разрешало или отказывало. Точно так же далеко не всякий имел право оказывать помощь заключенному деньгами, продовольствием или одеждой. Только кто-нибудь из ближайших родственников мог выхлопотать себе разрешение. Продовольственная посылка, отправленная в Ярославский изолятор без предварительного разрешения, попала бы "в общий котел" или была бы отослана обратно.

За все время своего пребывания в Ярославле, Анна Ивановна никому не писала. С одной стороны, это было благоразумно, чтобы не подвергать опасности близких, а с другой — в этом не было надобности, так как она пользовалась регулярной помощью через жену Максима Горького, Екатерину Павловну Пешкову, возглавлявшую "Политический Красный Крест". Е. П. Пешкова принимала посредничество для оказании помощи любому заключенному от всякого лица, кто бы ни пожелал послать что-нибудь. Вследствие этого помощь теряла личный характер и шла от учреждения, которым она руководила. В то же время у нее имелась возможность быть осведомленной о судьбе заключенных. Жертвователям она могла сообщать, что Анна Ивановна жива, находится по-прежнему в Ярославле, и посылки доходят до нее.

Анна Ивановна сидела и здесь в одиночной камере, и тюремная администрация лично к ней относилась далеко не плохо. Ей предлагали, если она хочет, перейти в большую камеру, на 2-3 человека, но Анна Ивановна отказывалась, предпочитая свое одиночество еще и потому, что в соседях по камере всегда можно заподозрить лиц, специально подосланных ГПУ. Одновременно с ней, в том же изоляторе, сидела сестра ее общины Анастасия Васильевна Селенкова, тоже осужденная на ю лет. Им обеим очень хотелось быть вместе, но этого власти никак не позволяли. В течение шести лет совместного пребывания в тюрьме, им ни разу не удалось встретиться даже на прогулке.

Гулять заключенным разрешалось полтора часа в день. Их выпускали на разные дворы группами, строго подобранными, за исключением тех, которым, для более строгой изоляции, разрешались только одиночные прогулки. Анна Ивановна и сестра Селенкова гуляли всегда на разных дворах и в разное время.

Самым тяжелым испытанием для Анны Ивановны была здесь, конечно, невозможность причащаться. Если в концентрационных лагерях, где заключенные могли передвигаться более или менее свободно, священники, при наличии у них хлеба и вина и всего, что требовалось для служения литургии, находили все-таки возможность как-то устраиваться и совершать ее нелегально, а кроме того через доверенных лиц, доставлять Причастие заключенным, чему мы видели немало примеров на Соловках, то в Ярославском изоляторе и, вообще, в советских тюрьмах это было невозможно.

Однако, исповедоваться Анна Ивановна все же могла. В тюрьме сидело несколько католических священников. Исповедь совершалась на ходу, во время прогулки, так что надзирателю ничего не было заметно. Духовником Анны Ивановны был о. Феофил Скальский, с которым она гуляла в одной партии. После своего освобождения, бывшим результатом обмена заключенных, последовавшего в 1932 г., проездом через Москву, он рассказал там об Анне Ивановне, а потом, в 1937 г-написал о. Владимиру Абрикосову письмо из Луцка, где он тогда находился. Мы приводим из него несколько отрывков почти дословно, сохранив орфографию подлинника:

"До моего прибытия в Ярославль ксендзы не исповедывали, не имея "аппробаты". Я же, будучи в Киеве на границе Могилевской епархии, еще от покойного арх. Цепляка получил юрисдикцию на неограниченное время с правом уполномачивать и других священников, и все мы стали исповедываться между собою и Анна Ивановна стала каждые две недели исповедываться у меня на прогулке.

Жили мы через стенку, и хотя не изучали тюремного телеграфа, но как-нибудь перестукивались и через стенной вентилятор могли что-нибудь друг другу сообщать. Кроме того ежедневно по полтора часа выводили нас в одной партии на прогулку. Кроме меня в той же прогулочной партии было выводимых еще три католических священника. И вот нас четыре ксендза и матушка составляли единомыслящую группу.

Другим довериться было трудно. Это был народ весьма пестрый, часто сменяющийся; среди них были и откровенные коммунисты и секретные сотрудники тюремного начальства. Помимо того, Анна Ивановна старалась быть для всех приветливой. Случались изучающие английский язык и Анна Ивановна добрую половину прогулки посвящала урокам этого языка, обращаясь через это с элементом ей чуждым и прямо отвратительным.

В нашей прогулочной партии бывали и другие женщины, исходящие из интеллигентной русской среды, но они своими воззрениями, своей откровенностью о своем безнравственном поведении и связях в прошлом Анну Ивановну прямо отталкивали от себя.

Из Тобольска Анну Ивановну переслали в Ярославский политизо-лятор из-за того, что ее там женщины, которых ей было поручено обучать грамоте, стали прямо обожать, а комсомолку, тоже к ним приставленную, — пренебрегать.

Некоторые из ОГПУ подходили к Анне Ивановне с предложениями, или более верно, с испытаниями, не откажется ли она от своих като-чических убеждений. Анна Ивановна бывала в своих ответах беспощадной для себя и стойкой в утверждениях, о непоколебимой истине только католической Церкви.

Могу свидетельствовать, что эта достойная мученица воззрений католических, всегда стойкая и ровная в терпении, с благодати Господней пользовалась совершенным обладанием духа, мирилась со своей горькой участью в пример другим, даже нам священникам. Я ее не попомню нарекающей, пригнетенной.

В камере она много молилась, имела Священное Писание и литургические некоторые книженки. В особенности любила покаянный канон и практику духовного Причастия. Я ей переписал несколько молитв из "бреверия", которые ей нравились; она их каждый день читала. Выписывала газету советскую и интересовалась политикой и жизнью своего несчастного отечества. Издавали коммунисты газеты и на иностранных языках, она имела английскую и может быть немецкую. Читала тоже книги из библиотеки.

Сознавшись передо мной, что ей делается на груди опухоль, я настоял, что она пошла к врачу, так как тот смекнул, что это рак, и отправил ее в Москву в лазарет. К отъезду она имела возможность приготовиться и поэтому в первую очередь призанялась своей душой, попросив меня выслушать исповедь ее за всю жизнь. Это было весной и летом 1932 г.

После высылки Анны Ивановны на операцию, на ее место перевели в нашу партию Селенкову А. Васильевну. С этой я пробыл месяцев три. Это другой был уже тип, хотя очень набожная, но трудноватая в сожительстве. Она, Вас, Отец, тоже обожествляла".

В своем письме о. Скальский умолчал об одной, характеризующей его доброту подробности, которая стала известна в Москве. За долгие годы у Анны Ивановны износилось белье. Через Польский Красный Крест о. Скальский был обеспечен более регулярным снабжением одежды, чем она, и мог делиться с ней кое-чем. Анна Ивановна перешивала это для себя. Вообще, она очень следила за своей внешностью, имела всегда по отзыву свидетелей: "чистый, эстетичный и даже торжественный вид. Одета она была в черном платье с белым воротничком и белыми нарукавчиками; сама их стирала в камере или в бане".

Ю. Н. Данзас, бывшая в свое время "придворной дамой", выглядела в Иркутской тюрьме и, особенно, на Соловках совсем иначе. Но у каждого свой путь, и на нем свои испытания, которые тоже переносятся не всеми одинаково.

* * *

Раковая опухоль, о которой упоминает в своем письме о. Скальский, образовалась у Анны Ивановны в конце 1931 г., на девятом году заключения. Потребовалась операция, для которой ее отправили в июле 1932 г. в Бутырскую тюремную больницу. Об ее прибытии туда было известно епископу Неве, но все его попытки добиться свидания с ней перед операцией остались тщетными. Анне Ивановне вырезали левую грудь и часть мышц спины и бока. Операция прошла благополучно, но после нее Анна Ивановна перестала владеть левой рукой и стала таким образом инвалидом. Поэтому ГПУ согласилось выпустить ее на свободу. Освобождение выхлопотала ей Е. П. Пешкова в виду тяжелой болезни и близкого уже конца десятилетнего заключения. 13 августа Анну Ивановну удивили сообщением, что она может покинуть тюрьму. Ей дали, конечно, "минус 12", но разрешили остаться в Москве десять дней для устройства дел перед отъездом. Место жительства она могла выбрать по своему усмотрению, могла жить там на частной квартире, но раз в неделю должна была являться для поверки в местное ГПУ. Анна Ивановна остановила свой выбор на Костроме, тоже на Волге, недалеко от Ярославля и не очень далеко от Москвы.

14 августа она оказалась на улице, за воротами Бутырской тюрьмы. Было утро. Она направилась прямо во французскую церковь и застала там мессу. Среди молящихся оказалось несколько знакомых, но те ее не узнали. После службы Анна Ивановна встретилась в церкви с епископом Неве. До этого они были незнакомы, и вот, что он сообщил об этом первом свидании о. Владимиру (через епископа Дэрбиньи, который переслал его письмо епископу Шапталю для вручения адресату):

"...Эта подлинная исповедница весьма мужественна: перед душой такого закала чувствуешь себя совсем малым. Выглядит она все еще плохо; пользуется одной правой рукой, так как левой она больше не владеет...".

Из церкви Анна Ивановна отправилась к Е. П. Пешковой и просидела у нее несколько часов. Чтобы найти ей приют, Пешкова вызвала к себе одну из знакомых Анны Ивановны, и та ее забрала к себе. Лицо, видевшее тогда Анну Ивановну, определило ее настроение такими словами: "Вся она сила, а в то же время и кротость".

По истечении десятидневного срока, Анна Ивановна покинула Москву и в сопровождении сестры Раисы Александровны Крыловской отправилась в Косторому. Состояние ее